запряженные в кареты и повозки, были все как одна в чёрных попонах и с чёрными плюмажами на головах. Из дома Пачеко как раз выносили гроб.
Расспросив соседских ребятишек, я выяснил, что ночью неожиданно умерла младшая дочь художника и сейчас её везут отпевать в храм, а потом похоронят.
— В городе чума, — опасливо крестясь, говорили люди. — Смерть косит всех подряд. Чуму завезли из Африки, на корабле с рабами и слоновой костью. Слышишь? Во всех церквях звонят колокола, везде служат заупокойные мессы.
Я прислушался. По дороге сюда я как-то не придал значения мерному и тревожному колокольному уханью, потому что колоколов в городе много и звонили они часто — эти звуки составляли обыденный фон нашей жизни.
Перепуганный, я бросился к лавке пекаря, но все двери оказались на засовах, а на парадной двери был начертан большой крест — ещё не просохшая краска поблёскивала на утреннем солнце. Значит, и в этом доме кто-то умирает от чумы.
Я со всех ног побежал домой, боясь увидеть и на нашей запертой двери зловещий, поспешно намалёванный крест. Называйте это как хотите, пророчеством или интуицией, но за мной подобное водится: я иногда заранее вижу всё в точности так, как потом происходит на самом деле.
На следующее утро я сам, заливаясь слезами, рисовал крест на нашей парадной двери, а ещё до захода солнца мою хозяйку омыли и положили в гроб.
Её вынесли из дома под печальный звон колоколов, но я не мог сопровождать её ни в церковь, ни на кладбище, поскольку сам внезапно слёг и метался в жару и бреду, мечтая лишь о кружке воды. Меня преследовали страхи и кошмарные видения, я исходил потом, меня выворачивало наизнанку, рвало кровью, и даже не берусь сказать, сколько дней и ночей я пребывал между жизнью и смертью.
Когда же я очнулся и, шатаясь, пошёл искать пищу, выяснилось, что никого из слуг в доме не осталось и всё вокруг покрыто пылью. Тишина. Ни души. Меня бросили.
Воду я нашёл в кадке, а во внутреннем дворике под апельсиновым деревом валялся переспелый апельсин. Я съел его с жадностью. Влезть на дерево за хорошими плодами мне, совсем немощному, было не под силу.
Потом я снова заснул — глубоко, без снов и кошмаров. Разбудил меня стук — громкий стук в наши ворота. Несмотря на слабость, я поплёлся по коридорам и крикнул:
— Кто там?
За воротами стоял монах в потёртом буром рубище{5}. Я часто видел его и его собратьев на улицах Севильи — эти монахи ухаживали за больными и умирающими. Он вошёл в дом, умыл меня, перестелил постель, подоткнул со всех сторон одеяло, а потом сварил бульон и накормил меня, как маленького, поднося к губам деревянную ложку.
— Меня зовут брат Исидро, — сказал он. — Чудо, что ты выжил! Все остальные в этом доме умерли, все, кроме тебя, полегли в землю. — Тут он перекрестился и забормотал молитву.
Брат Исидро был стар и сед, а во рту у него не хватало нескольких зубов, так что монах, когда говорил, то и дело присвистывал — в самых неожиданных местах. В какой-то момент на этот свист из глубины дома кто-то отозвался. Звук совсем тихий, не то стон, не то визг, но брат Исидро тут же кинулся искать того, кто ещё нуждается в его помощи. Вернулся он с Того. Пёсик совсем отощал, его чудная шелковистая шёрстка свалялась и стала жёсткой от грязи и пыли. Должно быть, несчастное создание так и пряталось все эти дни под хозяйской кроватью. Брат Исидро его тоже накормил бульоном. Пёсик лизнул ему руку и подполз поближе ко мне.
— Бедняга, — сказал монах. — Ишь, совсем запаршивел. Заберу-ка я его с собой. В монастыре о нём позаботятся. А ты, сынок, должен молиться денно и нощно, должен благодарить Господа и испрашивать, для чего Он оставил тебя на этом свете. Мне Он когда-то приоткрыл истину — значит, откроет и тебе. Я тогда служил не Богу, а короне, и мы, солдаты, плыли в Вест-Индию[12]. Наш корабль затонул. Погибли все, кто были на борту, все до единого. Кроме меня. Я уцепился за бревно и долго мотался по океану. Тогда, среди волн, мне пригрезилось, что я должен ухаживать за больными, что в этом моё предназначение. С тех пор этим и занимаюсь... Чудом спасся и стараюсь спасти других. Ты покуда лежи, спи, набирайся сил и молись, а я вернусь завтра утром, проверю, как ты, принесу еды. Потом решим, что делать с тобой дальше и где будешь жить.
— Я — раб, — признался я брату Исидро. — Меня зовут Хуан де Пареха. Моя хозяйка — донья Эмилия де Сильва Родригес.
— Я наведу справки, — пообещал монах. — И позабочусь о собачонке. А ты уж лежи, не вставай. Ты такой слабый — ещё простудишься ненароком.
Он перемыл миски и ложки и, положив их обратно в большой кожаный мешок, взвалил его на плечо. Потом подхватил на руки Тото и зашагал прочь. Я услышал, как захлопнулась за ними входная дверь.
Я начал молиться, но не успел произнести и пары слов, как меня сморил сон.
Через несколько дней брат Исидро сообщил, что меня — вместе со всем хозяйским имуществом — унаследовал живущий в Мадриде художник, дон Диего Родригес де Сильва Веласкес.
ГЛАВА ВТОРАЯ, в которой я готовлюсь к путешествию
Не успел монах принести эту весть, как в дом явился судья-магистрат — высокий суровый человек средних лет в камзоле[13] из чёрного бархата. На груди у него висел внушительный медальон на толстой золотой цепи. Раб — мальчик моего возраста с чернильницей и пером — шёл следом и опасливо зыркал круглыми чёрными глазищами, точно боялся сделать неверный шаг и пролить драгоценную чёрную жидкость. Замыкал процессию кривоногий секретарь с тяжёлым фолиантом в кожаном переплете. Перепробовав несколько стульев, магистрат уселся, велел придвинуть столик и водрузил на него свой фолиант для описи имущества.
— Бобо, можешь поставить чернильницу на стол. Вот туда. По моей команде окунёшь перо в чернила. Нет, ещё рано. Я ещё не собрался с мыслями, не обдумал, в каком порядке описывать.
Тут, робко поклонившись, брат Исидро отважился вставить слово: — Ваша милость, соизвольте занести в опись мальчика Хуанико.