церковники? Кто-то должен им все время помогать, поточу что они религиозны? Берегут традиции? Богу покланяются? Привыкли, что их поддерживают суеверные люди, пытающиеся заглушить собственное чувство вины приношениями церкви. Но Савелий – не они!
– Неве-рующий я! Не-ве-ру-ю-щий! Не верю я ни во что! – воскликнул Сава не то споря с шумной на дожде жестяной крышей, не то от раздражения, возмущения и давней обиды. – Сам я! Всегда все делал сам! Поднял всех, пахал до разрывов сухожилий, отдыхал стоя! С четырнадцати с больной матерью и младшими сестрами. Я па-хал! Па-а-ха-ал! Отец! Если бы… Да что там!?
Савелий отчаянно отмахнулся рукой, повернулся к дождю, сжался, собрался в комок, стараясь усмирить бурю и не дать всплыть на поверхность души тем горьким осадкам, которые он давно и надежно утопил в темных ее водах.
– Что ты? Что ты, Савушка? – Пантелевна взяла его за руку и пропела странный, но будто бы знакомый куплет: – Савушка-Соловушка, синеглазая водица, рыжая соломушка…
В уме молнией пронеслось давнее и совершенно уже погребенное памятью воспоминание, настолько явственно свежее, что Савелий невольно отшатнулся от старухи, удивительно сильно похожей на… его бабушку.
Он давно уже не помнил ее лица и уже не знал о ней почти ничего. А сейчас… будто открыли ставни в обе створки, в комнате посветлело и все вокруг стало отчетливым и объемным.
***
– Савушка-Соловушка, синеглазая водица, рыжая соломушка… – обнимая и лаская Саву, бабушка снова поет эту песенку. Савке нравится всякое ее пение, но «Соловушка-соломушка» – это его песня, такая же важная, своя и родная, как и сама бабушка.
Они опять усаживаются на свое любимое место под старым раскидистым ясенем. Бабушка тихо поет и перебирает собранные травы: взятые до зорьки «спящие» – для росту, собранные по восходу «буйные» – для удали, и отдельно вяжет в маленькие снопики те, что они набрали уже сухими от росы «после солнца» – травы для здоровья.
– А те, что собирают на закате, это уж урожай со всего дня. И у каждого он свой: кому тихая радость, а кому горькие слезы, – бабушка знает о травах больше, чем сами травы знают о себе.
– А ночью? – Савка пристраивается поудобнее на примятой траве и кладет голову на бабушкины ноги. Утренняя прохлада все не растворяется, и день, томно просыпаясь, обещает быть длинным, ясным и счастливым.
– А ночь… Ночь у всех одна, – она гладит соломенные, добела выгоревшие на солнце Савкины волосы, и ее добрые глаза улыбаются и успокаивают.
– Бабушка, ты все время поешь, – ранний подъем сказывается, Савку клонит в сон, и он нуждается в ее голосе.
– А как же не петь-то, милый? – она снова улыбается таким светящимся теплом, будто не лицом, а всею собою и всей окружающей ее природой. – Когда кто поет, это душа в нем к Богу тянется. Не будешь петь, станешь истуканом. Потому все вокруг поет. И я пою.
Савка погружается в дремоту, укутываясь в ласковое бабушкино пение, в которое незаметно вплетаются разноцветные ниточки снов, и он улетает, уносится и засыпает.
Выспавшись, он выпархивает из ее объятий, босой трусцой сбегает с пригорка, соскальзывает в сырой тенистый овраг и жадно припадает к роднику. Ледяная вода пробуждает, освежает и бодрит разоспавшееся тело. Он просыпается.
От ручья Соловушке не оторваться. Он с жадным любопытством разглядывает мелочь, устилающую дно – раковины улиток, золотистые камушки и развивающиеся по течению, словно волосы на ветру, тонкие водоросли.
– Соло-вуш-ка-а! – зовет бабушка. Наверное, она уже сменила очки на «дальние» и пора домой. Мелкими, почти настоящими, капельками вдруг шепчет по листве терновника веселый теплый дождик: пора, пора… Савка собирает в охапку важные находки: большую прочную ракушку, красный камешек и острый терновый шип. Впереди жизнь, все это пригодится.
– Соло-вка! – Скоро исполнится шесть, а там и день. А сейчас пора. Пора в путь…
***
Где-то совсем близко громыхнуло, и Савелий вернулся к реальности. Странное отчетливое воспоминание сном унеслось далеко в прошлое. Как давно это было… И было ли?
Что ж… Жить нужно сейчас, а не когда-то раньше или когда-то потом. Пора идти дальше…
Он встал, снял галстук и сунул в карман, расстегнул рукава, стащил с себя рубашку, завернул в нее папку с документами, выдохнул как перед стопкой водки и… Нет, так не уйти. Что-то старухе нужно сказать на прощанье. Он повернулся к Пантелевне, приготовившись атаковать или обороняться. Но она улыбалась и протягивала ему очередной целлофановый сверточек.
– Что это?
– Просто пакет. Что положишь, то и будет, – и снова размиловалась улыбкой и довольно зашаркала ногами под скамейкой. – Ты телефончик-то мне свой оставь, Соловей Николаич. Я его к Федоровне добавлю. А то, мало ли чего…
Савелий сунул обернутую рубахой папку в пакет, перевернул сверток донцем кверху, чтоб не затекла вода, и молча вышел в прозрачный мир падающих струй, мгновенно растворившись в его тумане.
Утром Савелий явился раньше десяти – кто его знает, чего ждать от лучшего батюшки-иеромонаха: религиозный мир – среда непредсказуемая.
Войдя в знакомым дворик, он уже не встретил ни жаркого цветочного облака, ни шумного дождя, ни старухи. Зато все асфальтовые дорожки были усыпаны свежескошенной луговой травой и юной листвой деревьев. Большая уборка? Вроде бы старуха говорила, что сегодня у них праздник, видимо, готовятся. По-своему, пойми их…
Не раздумывая, Савелий вошел в церковь.
Вытянутый неф храма походил на короткий путь, оканчивающийся алтарем. Там, за двойными дверями, которые сейчас были распахнуты в обе створки, вокруг центрального стола – вероятного центра всего храма, одетый в необычные зеленые одеяния кадил дьяк, или, возможно, «лучший батюшка иеромонах».
Савелий шагнул дальше, чтобы не стоять у входной двери, через которую в обе стороны изредка проходили богомольцы, и пристроился у одной из массивных каменных подпорок-колонн, кои по-хозяйски расчетливо он тут же пересчитал.
Дьяк вышел из алтаря и подымил вокруг центрального алтарного входа. Савелию припомнилась песня Высоцкого, который что-то здесь искал, но не нашел, конечно. Здесь нет ничего ценного. Полумрак, дым, свечи… Иконы, лики, лица… Странное место. Старухи, тетушки с детьми, угрюмые мужики. Стоят, молчат, крестятся и кланяются в пустоту перед собою.
Где-то впереди, у алтаря голос забубнил славянский текст. Прихожане ловили в его бормотании моменты, когда можно или нужно опять перекреститься и поклониться. Вот и вся религиозная деятельность, вот и все богослуженье.
Глаза привыкли к сумраку, и Савелий лучше разглядел убранство: всплошную завешенные иконами стены, излишне заузоренный иконостас, огромную, не менее вычурную лампадную люстру в центре потолка. Упрощенное осмысление византийской культуры, до которой уж давно