ждал, поглядывая иногда вперед, откуда и взаправду исходило живое свечение?
Черные народы братались с народами желтыми и белыми — и никак не могли набрататься. Пролетарии всех стран соединялись и соединялись, но все у них не получалось соединиться наконец.
А он все ждал и ждал какого-то последнего, главного праздника. Всю жизнь ждал. А когда от того, что вокруг, ждать совсем стало нечего, он уж хотел было запить. Но опомнился, оглянулся…
На что же он рассчитывал?
Как на что? Что и он, своими, пусть малыми силами, в доступной форме приближает тот день, когда все разумные существа, точно пролетарии, бросятся друг к другу в крепкие объятия, и сразу станет полегче дышать и посытнее жить — и у нас, и у них там, на этих планетах.
Ознакомившись с какой-нибудь научной статьей, он взвивался под потолок — над серым, жалким бытом, и, твердо отложив очки, оттуда, с высоты, кричал:
— Вон оно что! А ты по этим вопросам, мать, еще противоречила! А оно — вон оно как! Нет, мать: не зря! Совсем не зря!
Хотя мать ему, конечно, ни по каким вопросам не противоречила. Она давно поняла, что мужикам голова вовсе не для дела дана. А как поняла, так и замолчала.
Нет, безусловно, думал сейчас он, космонавты вот-вот разыщут населенные, благополучно живущие планеты. (В этом результате он нисколько не сомневался.) А наука, не оглянешься, разгадает устройство хорошего бытия и научится выручать из любого положения, даже и из такого, в которое сам он попал… Но когда, когда? Вот в чем вся загвоздка! Если один только свет от этих звезд идет 1000 лет, поразила его вдруг страшная догадка, то может, как раз через 1000 лет он только Земли и достигнет?!
— Эх, да провались вы там все в тартарары! — крикнул он в сердцах звездам, радуясь единственно, что саморазоблачений его теперь не услышат. — Какое тут, к чертям, выйдет братанье, когда вместо братанья одно недоеданье?..
Прошла всего-то минута. А может, и много больше, нога у него затекла так, что он подумал: отмерзла. Он дернулся всем телом, и под ним все заскрипело и запищало. И он, удивленный, сел. Все внутри вздрогнуло: под ним сломанный плетень.
Он встал. Встал и не обманулся. Впереди была деревня. Дома слева и справа, улица, ровные ряды. Господи, сколько ж близкого, горячего, незаменимого было в этих завалившихся, приземистых домишках, сколько же надо человеку, чтоб быть человеком…
А надо все время больше, надо, чтоб отдернулась на стук занавесочка, заперхал в теплой глубине недовольный хозяин и принялся, один за другим, отпирать и отбрасывать свои крепостные запоры.
Маленькое кривобокое окно в древней раме. Крепкие, целые стекла, а за ними как будто душная непроглядная тьма. Вот сейчас, в такую ночь, когда на дворе так трещит мороз, а там, за толстой теплой стеной поет, наверное, разомлевший сверчок, — в такую ночь сладко спится.
Постучал в стекло деликатно, суставом пальца. Молчание. Он постучал сильнее: «Эй, есть там кто живой? Да откройте же, откройте!..»
Ни звука. Тогда он пошел вокруг сенец. Снег заскрипел под ногою по-чужому зло.
Вот, пожалуйста, колодец. Вот сараюшки какие-то: держит, знать, какую живность…
Только как это?! Почему снег не топтан?
— Черти, — сказал он преднамеренно весело, осаживая в себе что-то нехорошее, поднимающееся из самой глубины. — Черти и есть. Какое хозяйство бросили! А?.. А тут хрыч старый приперся, двери им расколачивает. А они-то… Они-то и не знают!
Снег оказался нетронутым и со двора, а в доме, это сразу стало ясно — не жили. Собственно, и дома не было: всего лишь крыша да три стены. Четвертая, задняя рухнула почти вся, и, по-видимому, давно. Крупные камни лежали вокруг, покрытые толстой коркой старого заскорузлого снега. Неровная, с острыми краями дыра будто выворачивала наизнанку внутренность двух крошечных комнат. Большая, серая, с закопченным зевом печь, полураздавленный диван, заметенный поземкой, на стене пара картонок под стеклом, — наверное, семейные портреты прижавшихся теперь друг к дружке людей, почернелых от мороза так, что нельзя уже угадать, кто там был: женщины, мужчины, дети?
Да и люди ли? Может, на этих портретах совсем и не люди?! — в конце концов испугался он.
Рядом, ближе к дыре, разодранная пополам школьная карта мира.
От лунного света было видно, как проходил гигантский разрыв — через мировые столицы, через неприкосновенные границы, знаменитые реки, высокогорные озера; через весь темно-синий океан. А там, где тонкие нити, опутавшие землю, сходились к нижней пуповине, — там разрыв кончался, и правая половина, того и гляди, грозила отвалиться и загреметь по шершавой стене. Только ветру пахнуть, только спичке загореться — и все, конец карте мира…
На отставших от стены обоях он различил темные следы, размашисто выведенные кистью крупные буквы. Наверное, матерное слово какое-нибудь, подумал он. Хулиганистые теперь в деревне ребятишки пошли… Но разобрал, прочитал по слогам: «Слава…». Кому слава? Богу, что ли, тут слава? Зажег спичку и выяснилось: не Богу слава, КПСС слава.
Прежде чем отвести глаза, он себя остепенил. Он достал папиросу, размял, не позволяя в тот же миг побежать дальше и все увидеть. «Ну, на тебе, — шептал и шарил по карманам спички. — Умчались, глядите-ка… Да оно и правильно! Чем на краю, на отшибе-то жить… А я стучу, а я барабаню: и-с-ссть там кто живой?! И-и-есть, как же…»
Соседний дом и рассмотреть не успел: дверь навылет. Дальше. На другой стороне свернуты набок трубы. Дальше.
Дальше он едва успевал отдергивать руку: нет окон, пустые, без стекол рамы, рухнувшие ступеньки, выбитые двери…
Дальше…
Так прошел он домов двадцать или двадцать пять: задавленные льдом и снегом бугорки, позванивая, покрывали всю равнину, весь бывший божий мир, видимый и невидимый отсюда… Какими силами он еще двигался, Бог его знает. Неживое он уже чуял заранее. Он видел это неживое как себя давеча, глазами сына: вымороченным, твердым, омертвелым.
Хотя нет. Эти дома не выглядели покойниками. И эта мерзлая земля, скорчившаяся под черным куполом, вовсе не казалась мертвой. Видимо, случилось худшее. Ведь сказано в Писании: все обратится в противоположность. Вот оно и обратилось. Только планировали в одну противоположность. А вышло совсем в другую. То, что было когда-то землей, медленно двигалось теперь, шевелилось рогатым панцирем. То, что было домами, напоминало сейчас какие-то синие тела: в их жилах медленно пузырилась кровь, но кровь холодная, черная…
Он присел в развороченном здании на целый стул и принялся молиться, трясясь и плача. Молился-молился, да тут же и понял,