как это обычно бывало. Хрисанф Мефодьевич хоть и имел свой взгляд на порядок вещей, но жене не всегда перечил. Шарко так Шарко, какая ему, в конце концов, разница. Была бы собака путная, а там хоть как ее назови.
Неторопливо, кидая копытами снег, идет Соловый. Хрисанф Мефодьевич не гонит его, не покрикивает, не бьет стременами в бока. Впереди день, да еще темноты прихватишь часа два-три на обратном пути. Оно и выйдет верст тридцать с гаком. А снежище-то! Едва не по брюху лошади. Шарко по заносам «плывет», купается, язык вывалил. Тяжело…
Поля кончились — раскорчевки тридцатых годов. Понадрывались тут люди, вспомнить, и то берет оторопь. Все поднимали на лом да на слегу, вагой подхватывали под надсадный кряк. Он тогда малым был, на лесоповале и раскорчевках ему еще невмоготу было, но сучья рубил и жег их вместе со смолевыми пнями. Зато уж отцу его, покойнику, работа досталась адова, на ней он и надорвал силы…
Свернули влево, в тайгу, и часа два шли вдоль речки, а потом, такую петлястую, переходили ее по мелким местам раз пять. Молодой лед трещал, Соловый прядал ушами, припадал на задние ноги. Тогда приходилось слезать и вести его в поводу. Неожиданно, как и бывает на охоте, подсекли свежий лосиный след: матерый бык-одиночка мерным шагом шел к северу.
— Шарко…
Савушкин почмокал губами, как это он делал всегда, приглашая собаку к работе.
Пес оживился, потыкался носом в глубокие наступы, попетлял, «почелночил» и… побежал совсем не туда, куда ушел лось, а в обратную сторону, то есть, по выражению охотников, «взял пятной след».
Когда Хрисанф Мефодьевич понял все происшедшее, его охватила дрожь, у него от расстройства зазвенело в ушах, и сердце стучало часто. Острый глаз заблестел, будто расплавленный сургуч. Этого только ему не хватало! И он закричал:
— Ты что, Шарко, очумел?! Взадпятки ты еще у меня не рыскал. Сглазили, накудычили! Ну, Румянцев, шельмец! Икалось бы тебе с утра и до вечера!..
Сжав повод до боли в ногтях, Хрисанф Мефодьевич спрыгнул с Солового, позвал собаку. Вскоре Шарко вернулся, вывалив синеватый язык, уселся в пяти шагах от хозяина, склонив голову набок. Лицо Савушкина опять покривилось, он вскинул ружье, перевел предохранитель и наставил стволы на собаку — в темное пятнышко промеж ушей. Но взгляд Шарко, такой беззащитный, доверчивый, ласковый и недоумевающий, переборол гнев его хозяина и отвел тот момент, тот миг, когда мог прогреметь выстрел… Хрисанф Мефодьевич опустил ружье, выдохнул с облегчением и сел прямо в сугроб, проведя рукой по распаренному лицу. Так он сидел с минуту.
Виляя хвостом, Шарко подполз виновато к хозяйским ногам, ткнулся мордой в заиндевелые, покрытые льдинками, брезентовые голяшки бахил. У Савушкина перехватило в горле, язык вдруг стал сухим и шершавым, а губы сделались клейкими. Сердце не унималось и тукало сильно, до шума в ушах. Ему захотелось пить, но на этот раз он не захватил с собой термоса с крепким горячим чаем. Похватал пригоршней сахаристо-рассыпчатый снег, натер им горячие щеки и лоб. И почувствовал облегчение.
— Прости ты меня, дурака, — сказал он собаке. — Так осерчал на оплошку твою, что чуть не ухлопал тебя. А ведь ты мне столько служил! Грешно вышло бы, ох и грешно…
Хрисанф Мефодьевич гладил собачью лохматую голову, давал Шарко искрошенные кусочки печенья, как делал всегда, поощряя старание своего друга.
— Шарко, — повторил Савушкин, и душа его еще более отмякала, теплела. — Старый ты стал у меня — это верно! Но должен выправиться. Так, как сегодня было с тобой, бывает. И человек нюх теряет. Зрением слабеет и слухом. Ошибся, дружок, напутал, а после и вспомнишь, и наладишься, и побежишь, куда надо… Ну, не скули, не винись!.. Язык у тебя большой, горячий! Всю руку мне обслюнил…
Хрисанф Мефодьевич скормил Шарко все печенье, до крошки. И они поднялись.
Соловый стоял понуро, обминаясь с ноги на ногу, грыз удила, будто тоже переживал на свой лад случившееся.
— Нет, выходит, пути нам сегодня в охоте, — проговорил Савушкин, садясь на коня. — Пошли…
И он повернул Солового в обратную сторону, к зимовью.
2
Ветер сорвал с плоской крыши таежной избушки крупитчатый снег, смел его в пропасть яра, покрутил злобно на лысом льду Чузика и утих, словно запутался в прибрежных кустах краснотала, черемушника, калины и смородяжника — так густо и непролазно было здесь даже среди оголенных зарослей.
Звонкая тишина водворилась лишь ненадолго. Опять надавил порыв свежака, зашуршал на крыше и под навесом, где у копешки сена стоял обсыпанный крупкой Соловый. Качались деревья, кусты. Ветер уже окрепчал, напористо гнал снег по сугробам, свивал его в струи, рождая поземку.
Шарко поджал хвост, постриг ушами и, понурясь, ушел под навес и там улегся под копной сена, уткнувшись носом в пах. Мерин хмурил глаза, похрумкивая овсом. Собака и лошадь за долгие годы привыкли друг к другу и между ними давно установилось согласие.
Хрисанф Мефодьевич нагнулся, смахнул порошины снега с загривка Шарко, и тот заскулил, точно заплакал.
— Чо, замерз, старина? — подал голос хозяин, продолжая ласкать собаку. — Ветер вон какой подымается, а спать на ветру не сладко. На ветру хорошо только блох ловить — они тогда смирны!
Мокрый холодный нос собаки уткнулся в теплую ладонь хозяина. Глаза Шарко в полутьме казались большими, блестящими, будто истекали слезой. И опять, как сегодня в тайге, больно кольнуло в груди Хрисанфа Мефодьевича.
— Ничего, дружок, выправишься. Покажешь еще былую-то прыть!
Нынче Савушкин вовремя, не без доброй поддержки Румянцева, завез в зимовье снаряжение, устроился, печь затопил. Запахло жильем, таким родным, близким духом. Позже подъехал зять Михаил Игнатов, помог запоры поставить на Чузике, чтобы в мордуши рыба ловилась, когда ударят морозы и начнется «загар» реки. Тогда рыба по ямам все равно начнет погибать от недостатка кислорода, так хоть взять ее успеть с пользой для человека. После налаживания запоров собрались на охоту и взяли по чернотропу лося — на пропитание себе и гостям, какие наведаются.