увлекаться, он скоро богаче меня будет. Затем, когда вы научите поваров сбивать с толком остатки. Просто, как дети. Вчера дежурному приставу подали с запахом стерлядку; ну, на что это похоже?
— Вероятно, вследствие того, что ему полагается безплатно ужин, — пробовал найти оправдание Ольменский.
— И глупо! Я двадцать раз всем говорил, чтобы не придавали значения тому обстоятельству, что полиция ужинает. Это неизбежный расход в деле и жалеть об этом нечего. В этом своя польза. Если пристав и другие находящиеся в наряде полицейские сыты, у них совершенно другое настроение духа, и они не придираются. Ведь, в нашем деле все случается: то заторговались поздно, то гость скандалит или позволяет себе что-либо спьяна в кабинете, и тогда важно, чтобы полиция не придиралась и не делала из мухи слона. Вы не хотите понять того обстоятельства, что если бы полицейские стали присматриваться и обращать внимание на все пустяки, то никакой кафе-шантан не мог бы существовать и несколько дней. Я знаю, что говорю.
Ольменский улыбнулся.
— Разве я не понимаю? — сказал он, — ведь, я не новичок в этом деле. Конечно, полиция это все...
— А все-таки вы ухитрились приставу негодную стерлядь подать. Мне и пришлось вследствие этого к стерляди пятьдесят рублей доложить. Вот и выгадали.
Антрепренер поднялся со своего места.
— Я сегодня буду до конца в зале, — обратился он к Ольменскому уже другим тоном, — пусть будет порядок.
— Постараемся, — сказал Ольменский и, поклонившись, неслышными шагами вышел из конторы.
II.
Антрепренер задумчиво постоял еще несколько секунд на одном месте, поправил цилиндр, и наконец медленно вышел из конторы. Он прошел погруженный в полумрак зал ресторана с белевшими квадратами столов и затем вышел на веранду, откуда открывался вид на его сад.
Стоя на возвышении, Пичульский самодовольно смотрел на густую толпу, на ярко свещенной площади. Толпа не двигалась правильно, а копошилась и ворочалась, разбиваясь и сталкиваясь в разных направлениях. Над ней стлался пар, как облако, ясно видневшееся с веранды ресторана. Людской говор заглушался звуками оркестра, но скрип и шорох, происходивший от движения человеческих ног на площади, усыпанной крупным и чистым песком, ничем не мог быть заглушен. Словно прибой волн, он доносился до веранды.
Толпу как-будто обручем окружали веранды. На одной продавали пиво и чай, и играл оркестр женщин в белых платьях с красными шарфами через плечо. Была огромная черепаха для оркестра, круглая беседка для хора военной музыки и открытая сцена, на которой человек во фраке и с хлыстом, окруженный цветными табуретами, боченками и обручами, показывал семь собак и одного волка. Собаки, несмотря на все свое образование, не переставали лаять на волка, а природный их враг то и дело ворочал головой и свирепо скалил зубы. Эта очная ставка непримиримых врагов очень забавляла зрителей, в особенности, когда собаки и волк принуждены были, несмотря на всю свою вражду, прыгать в один и тот же обруч. Далее, в стороне, в саду, устроены были на крепких перекладинах трапеции, на которых прыгали и вертелись члены мускулистого семейства гимнастов Ангелин. Коренастые, с ясно очертившимися на розовом трико грудными клетками, гимнасты издавали короткие сигнальные возгласы, казавшиеся восклицаниями торжества, и перелетали, вертясь в воздухе, с одной качалки на другую. Они попадали ладонями в ладони своих товарищей, висевших на трапециях вниз головами и затем, цепляясь за их тела, ловко, при дружных криках толпы, усаживались как ни в чем не бывало на качалках. В длинной, ярко освещенной будке слышались металлические стуки ружейных затворов, шум какого-то вертящегося колеса, словно сорвавшейся часовой пружины, и видны были изображения зверей и кукол; под потолком висели пивные бутылки и разноцветные, полуразбитые стекляные шары. Все эти веранды, балаганы, беседки и эстрады были обильно уснащены электрическими разноцветными лампочками, национальными флагами и зелеными гирляндами. Рядом со столбами для акробатов, тянулось вычурное с разноцветной крышей и электрической лирой деревянное, полуоткрытое здание ресторана, окрашенное в белую краску. Театр был еще пуст, так как толпа наслаждалась развлечениями на открытом воздухе.
III.
— Что же мы будем делать? — спросил своих собеседников господин с пушистыми, выхоленными усами, с голубыми глазами на выкате и чувственными, полными губами. Он казался молодым человеком, лет тридцати, но масса мелких морщин, собравшихся под глазами, несколько старили его, придавая лицу выражение утомления.
— Возьмем пока ложу, ведь, певицы заняты, — сказал его собеседник, с бледным лицом, седыми усами и отвислыми, как у собаки, щеками.
— А потом? — спросил третий член этой компании, молодой человек, сухой, с тонкими черными усами и тонкими дряблыми губами. Когда он говорил, то обнажались его скверные зубы, похожие на кусочки коры. Проговорив лишь одно слово, он уже заставил своего старого соседа вытереть со своего лица его слюну, всегда брызгавшую во все стороны, лишь молодой человек раскрывал рот.
— Затем займем турецкий кабинет, — посоветовал сквозь зубы четвертый их товарищ, короткий и толстенький господин, с остроконечной русой бородкой, коротким тупым носом и маленькими свиными глазками. Бросив искоса взгляд на вытянувшегося перед ними капельдинера, он обратился к нему:
— Передай Ольменскому, что мы сегодня ужинаем в турецком кабинете.
— Слушаюсь, — проговорил капельдинер, надевая на бегу фуражку с галуном, и направился к зданию ресторана. А четыре господина, намеревавшиеся занять турецкий кабинет, ни слова не говоря, стали медленно прохаживаться по саду. Первый, с пушистыми усами, был местный помещик Рылеев, человек очень богатый, холостой и хорошо известный в кафешантанах, ресторанах и других подобного рода учреждениях, как кутила, мот и любитель женщин. Он ничем не занимался, получал исправно от своих управляющих деньги и прокучивал их в обществе женщин и друзей. Рылеев привык к кутежам с гимназической скамьи и с тех пор другой жизни, без друзей и женщин, не понимал, и без отдельных кабинетов и шампанского скучал и страдал. Другой, серьезной жизни он боялся и считал себя счастливым, что он не должен работать, что у него нет обязанностей и забот. Его имя было известно в обществе веселящихся и веселящих людей, слух о нем разносился по всем учреждениям, в которых ценят и уважают таких людей. Рылеев чувствовал себя больным, делался злым, нервным, грубым, когда не посещал публичных мест, где были женщины, музыка, шум и свет. Всегда его окружали друзья. В настоящую минуту с ним были его закадычные приятели, частые спутники в попойках и кутежах: член окружного суда Ревунов, старик с отвисшими щеками,