и удушливым жаром множества людей. Переступили порог — дальше двигаться некуда.
Недалеко от входа, где-то впереди, раздались хриплые выкрики, ругательства, шум борьбы — это молодые воришки «шерстили» вновь прибывших. Тогда было так: по законам тюрьмы третью часть съестного — ворам «в законе». Но сами эти воры редко занимались таким вымогательством, исполнителями их воли выступали «цветики», «полуцветики», то есть молодые воришки. Знающие эти правила из вновь прибывших сами подходили к ворам и предлагали «законную» долю. Таких послушных воры называли «мужичками». Их больше не трогали, и воры даже давали закурить, когда табак у «мужичков» выйдет. Сопротивляющихся называли «чертями».
За ночь я устал — прислонился спиной к двери и тут же заснул. Проснулся от того, что упал — просто вывалился из камеры, когда надзиратель открыл дверь.
— А ну вставай! Бери парашу! — крикнул он мне.
И еще одного, крайнего к двери, заставил ко мне присоединиться. Потом мы начали мыть пол в коридоре, а в туалет пошли находящиеся в камере. Их было человек сто. И каждый медлил. Медленно шел, медленно умывался, медленно брел обратно, останавливаясь у двери: в камере шла влажная уборка. Уборщики заходили в камеру последними.
Вскоре хлопнула дверка кормушки.
— Получай костыли! — крикнул кто-то из коридора.
Я выглянул. Под кормушкой стоял ящик, полный хлебных паек.
От двери меня тут же оттолкнули: воровские «шестерки» подбежали получать пайки для воров. Взяв ворам и себе, больше не возвращались, и мне пришлось передавать хлеб в камеру. Скоро начались выкрики:
— А где мой довесок: костыль торчит, а довеска нет?!
Довески к основной пайке были приколоты деревянными костылями — довесок мог просто упасть, но его мог и снять кто-то. За пайку в камере били смертным боем, и после завтрака я употребил все свои силы, чтобы отодвинуться от двери.
А к полудню камера стала свободной: многих отправили по этапу.
Увидев меня, Мишаня крикнул:
— Эй, пацан, ну-ка карабкайся сюда!
Я залез на верхние нары, где сидели шесть человек. Они были полураздеты, у всех на руках, на груди — татуировки.
— Вот свидетель, — обратился Мишаня к трем незнакомым мне ворам. — Ну-ка расскажи, что ты видел ночью.
Я, содрогаясь от отвращения, начал рассказывать. Воры покатывались со смеху.
Под конец Мишаня показал вниз на нары:
— Ложись там… Эй, внизу, освободить для пацана место! — крикнул он.
Я лежу на нижних нарах и слушаю обычные воровские разговоры: о том, кто, когда и с кем «бегал», кто ссучился, за кем «колун ходит»… О женщинах, о выпивках, о картежных играх. Про постоянную вражду между ворами и «суками» — бывшими ворами, изменившими воровским законам…
Мои «шефы» целыми днями играли в карты: то ворох одежды за спиной, то сами остаются в одних кальсонах.
Молодые воришки тоже с игр начинали, если был лишний «бой» — лишняя колода карт. Проверочный вопрос им был: «По фене ботаешь?» — «Ботаю», — отвечал подошедший. И начинали с ним «ботать», то есть говорить на воровском жаргоне.
Постепенно и я овладел жаргоном, хотя моей обязанностью было время от времени рассказывать о том, что видел под нижними полками в вагоне. И не сам напрашивался, конечно: состав воровской в камере менялся, а моему «шефу» Мишане очень нужно было свидетельство постороннего.
Постепенно начал помогать «шестерить чертей». Однажды проигравшийся Мишаня показал мне глазами на мужчину лет сорока пяти, некрупного, но плотного, одетого в серый костюм.
— А пенжак-то у тебя жмет в плечах? — говорю, щупая пиджак.
— Да нет, на себя вроде бы шил, на заказ, — отвечает.
— А я говорю — жмет! Да и жарко: люди вон в одних кальсонах сидят, а ты в пенжачище паришься — скидай давай!
Мужчина снял пиджак без сопротивления — Мишаня продолжал игру. Но я очень беспокойно следил за игрой: если Мишаня пиджак проиграет, а мужик на меня пожалуется надзирателю, то меня могут посадить в карцер или «пришить» статью за камерный грабеж. В Уголовном кодексе я уже начал разбираться. К великой моей радости, Мишаня отыгрался, и я начал просить: «Мишаня, давай верну мужику отмазку».
Отдавая пиджак, похлопал мужика по плечу:
— Вот и все, дурочка, а ты боялась!
— Ушел бы ты подальше от этой компании, паренек! — сказал он в ответ.
От воров же я не ушел — меня унесли на носилках.
Однажды вызвали очень много людей в этап, а в камеру новеньких не подбросили. Играющий с Мишеней вор по кличке Просвет, здоровенный красномордый детина, оказался игроком сильным. Мишаня попросил у меня сахарку на отмазку, затем пайку хлеба, потом кашку — второе.
Тут в камеру неожиданно нагрянули надзиратели и начался «шмон». Карты забрали.
Пустячное дело карты сделать: нарезать бумаги, склеить клейстером из протертого через тряпочку хлеба, разложить на животы сохнуть. Пока сохнут карты, нажечь из резины копоти, смешать ее с разведенным до сиропа сахаром и через вырезанные на бумаге трафареты нанести все эти вини, крести, буби, черви на склеенные заготовки. Но бумаги не оказалось. Прошерстили всех мужиков и их сидоры — бумаги, пусть даже газетной, ни у кого не было.
Отыграться Мишаня не смог.
На свои скромные пайки ворам играть не положено, а Мишаня проиграл мои пайки, сахар и каши за полмесяца.
На завтрак — каша, сахар, чай.
На обед — баланда, каша.
На ужин — каша, чай.
Получалось, что на завтрак мне будет только чаек, в обед — баланда, вечером — тоже чаек.
Лишним куском воры не баловали: сами на пайке сидели.
К концу пятого дня я упал в обморок. Вышел на вечернюю поверку в коридор — зазвенело в ушах, закрыла глаза пелена темная, а очнулся в тюремной больнице.
Жилая зона исправительно-трудовой колонии располагалась недалеко от насыпи железной дороги. Придя с работы, забившись куда-нибудь от людей подальше, смотрел на проходящие поезда. Особо пассажирские волновали: видел веселых, нарядно одетых, куда-то едущих людей, и мне не хотелось жить.
В камере меня считали чуть ли не вором — тут же оказался самым обыкновенным работягой и меня унижали: подойдешь пить, а тебе или по кружке