смеясь, ответила она, медленно отрывая лепестки ромашки.
— А я и не шучу. Окончу институт, ты тоже, да и возьмем и поженимся. Никуда же ты не денешься от меня, не правда ли? Как там писал один поэт:
«До свиданья, друг мой, до свиданья.
Милый мой, ты у меня в груди.
Предназначенное расставанье
Обещает встречу впереди.»
— Ты же не любишь Есенина. Сам говорил, что пишет как-то «погано».
— А я и не люблю Есенина. Люблю его за то, что его любишь ты. Я готов хоть целыми днями читать тебе его, если он тебе так нравится. Да так, что скоро я тебе начну сниться. И Есенин, наверное, тоже… — усмехнувшись, сказал он.
Надя лишь усмехнулась и толкнула его в бок, а после пошла к остальным ребятам, ибо те подозрительно затихли, слушая только одного человека. Как оказалось, то это говорила Рада — девушка гораздо старше, но остававшаяся на повторные года из-за неуспеваемости. Некоторые твердили, что у неё в роду все ведьмы.
— Кому еще погадать? — гнусавым голосом сказала девушка, перемешивая стёртую колоду карт и оглядывая всех зарницами темно-карих глаз. Ты, Надька, не хочешь судьбу свою узнать?
— Я не верю в такие глупости. — твердо сказала она. — но делать все равно нечего, так что пускай.
Искусно размешав и расставив колоду карт, гадающая молча смотрела то на карты, то на Надю.
— Ну, что там?
— Дорогу вижу: длинную, истоптанную, но с внезапным тупиком. Ой, плохи твои дела, девка. Валет бубновый не к добру…
— О чем это ты?
— И воду у дороги вижу: кристальную, как слёзы. Погубит она тебя. — спокойно проговорила Рада.
— Чушь какая-то. Говорила же, что неправда всё это! — резко поднявшись, возразила Надя, пристально взглянув в темную бездну цыганских очей.
— Мои карты никогда не лгут, но дело твое.
Рассвет. Символ начала, силы, новой жизни. Как много в этом явлении смысла: именно на рассвете был воскрешен сын Божий, именно рассвет пробуждает всё живое ото сна, именно рассветом называют вечно зеленеющую юность. Как много жизни в этом слове. Но почему именно в это время началась Она? Почему стерла с листа все слова в Библии о воскрешении, почему Она умертвила всё живое этим несчастным рассветом? Почему Она сделала вечнозелёную юность удушающей полынью?
Она.
Но Она придет с июнем — не менее прекрасным месяцем лета, не менее зелёным, но в один миг окрасившимся в алый, бордовый, темно-красный — более ста миллионов оттенков красного.
А пока юная особа медленно открывает свои зеленые глазёнки: утро такое раннее — так и норовит, словно нагая девица, отвести от себя взгляд в смущении. Глаза слегка опаливает едва выглянувшая макушка света.
— Надька, вставай, так всю красоту пропустишь. Живо! — нежно, едва касаясь, теребил её плечо Юра.
— Да ну тебя! Рань такая… Чего я там не видела… — отворачиваясь на другой бок, сказала она.
— Счастья ты не видела, вон что. А оно ведь сейчас поднимется и засветит так, что обычный глаз даже не увидит, чтоб потом опять сказать, что не знает, что это такое и с чем его едят. А оно ведь, Надька, вон как близко — просто смотреть надо шире. Ну, вернее, вставать раньше, пока оно такое, знаешь, открытое взору простолюдинов. Для наших предков было одно счастье — день настал, а нам щас всего мало. Поэтому вставай давай!
Наконец сдавшись, девушка поднялась и направилась со своим спутником вверх по возвышенности, напоминающей холм.
Глаза Юры вдруг стали гораздо темнее, а руки будто начали искать невидимый фортепьяно. По шее начали стекать одинокие капли пота, словно трава внезапно решила поделиться с ним своей утренней росой. Берёзы нашептывали что-то невнятное в такт птицам, а округа внезапно окрасилась в едва-едва рыжие тона, будто кто-то разлил на неё абрикосовый компот.
— Юрка, ну что с тобой? Авось съел не то?
— Нет, Надька, хуже. Влюбился я, Надь, влюбился…
— Как? И впрямь-таки? А как же Москва? Ты же говорил, что пустое все это…
— Да что там Москва-Москва, если сердце горит, изнылось всё. Коль знал бы, что такое приключится, оставил бы в кладовке какой-то, пока не перестанет ныть. Да ничегошеньки с этим не поделаешь — люблю и все. Жизнь — она то, если посмотреть, слеплена из любви. Именно из любви отдал своего единственного сына Господь, именно из любви уходят и приходят люди — из неё все, а не из-за Москвы, Надька… Недавно лишь понял.
— И в кого же? Кто эта счастливая несчастная? — усмехнулась она.
— Да вот сам не знаю, как угораздило: сама передо мной стоит. Недалече ходить за нею пришлось.
Руки. Как много могут сказать руки. Если б у них и вправду был бы язык, они бы всегда были подняты кверху, ибо устами рук говорила бы душа: смело, громко, желая во всеуслышание сказать то, что запрещает холодный рассудок.
Руки Нади сжались, обнимая её. Как же много они хотели прокричать — именно прокричать и ни что иное. Но она лишь выдала:
— Глупости, Юра. Ты просто привык ко мне, вот и внушил себе непонятно что. Несерьезно это.
И только ветер тревожил её безмятежное лицо, рассыпая по нему пряди волос, словно хворост.
Её слова пронзили его своей мягкостью, с которой она произнесла их. Никогда прежде Юра не задумывался о чувствах, да еще и не получивших взаимности. В его голове всё было не так. А когда у людей что-то идет по плану?
— Несерьезно значит…Я понял тебя, Надька, все понял. Забудь эту глупость.
И ушел прочь. И всё, что осталось от былой картины — это помятая от его следов трава. А взамен — скрежущая, всепоглощающая пустота.
А солнце, то самое счастье, о котором говорил юноша, уже прикрыло свою блестящую наготу от человеческого взора. Оно облило золотом пожелтевшую траву и склонившиеся деревья. Природа продолжала жить.
А человек?
Пока да.
Надя стояла, склонившись, словно прильнувшая к лону реки ива. Ей никогда не было так пусто.
Как? вы поэта огорчили
И не наказаны потом?
Три года ровно вы шутили
Его любовью и умом?
Нет! вы не поняли поэта,
Его души печальный сон;
Вы небом созданы для света,
Но не для вас был создан он!..
М. Лермонтов.
ГЛАВА 4
Вот и весна приближалась к концу. Сладостный май, весь