необходимейшей частью вашего общественного снаряжения?
Они печально кивают.
В таком случае — и если вы к тому же намерены здесь пробыть какое-то время — я, к глубокому своему сожалению, буду вынужден отклонить ваше любезное приглашение к завтраку. (Встает с видом человека, сказавшего свое последнее слово, и ставит табуретку на место.) Филип (встает, солидно и вежливо). Идем, Долли! (Подает ей руку.)
Долли. До свиданья.
С достоинством шествуют к дверям.
Валентайн (в порыве раскаяния). Стойте, стойте!
Близнецы останавливаются и поворачиваются, все так же под руку.
Ну вот, теперь я чувствую себя совершенной свиньей.
Долли. Это в вас совесть заговорила, мы тут ни при чем.
Валентайн (с чувством, уже окончательно забыв о своей докторской манере). Совесть! Да она-то и губит меня всю жизнь. Вот послушайте! Дважды в различных уголках Англии пытался я обосноваться в качестве уважающего себя врача по внутренним болезням. Оба раза я действовал по совести и вместо того, чтобы говорить пациентам приятное, резал им правду-матку в глаза. И что же? Оба раза вылетал в трубу. И вот я решил сделаться зубным врачом, «пятишиллинговым дантистом», а с совестью покончить раз и навсегда. Это теперь мой последний шанс. Оставшиеся двадцать шиллингов я истратил на переезд и обзаведение и еще ни одного шиллинга не заплатил за квартиру. Я ем и пью в кредит. Мой хозяин богат, как крез, и тверд, как камень. А заработал я за шесть недель пять шиллингов. Если я позволю себе хоть на волос отступить от самой строжайшей благопристойности — я погиб. Посудите же сами, могу ли я принять ваше приглашение на завтрак, когда вы даже не знаете, кто ваш отец?
Долли. Ну, уж коли на то пошло, наш дедушка — настоятель Линкольнского собора.
Валентайн (как потерпевший кораблекрушение моряк, завидевший на горизонте парус). Что?! У вас есть дедушка?!
Долли. Но только один.
Валентайн. Милые, дорогие мои, молодые друзья! Что же вы молчали до сих пор? Настоятель Линкольнского собора! Ну, тогда, разумеется, все в порядке. Позвольте мне только переодеться. (Одним прыжком достигает двери и исчезает.)
Долли и Фил глядят ему вслед, затем друг на друга. Оставшись без посторонних, они словно скидывают маску: вся их манера держаться резко меняется.
Филип (выпростав руку из-под локтя Долли, сердито идет к зубоврачебному креслу). Этот жалкий, прогоревший зубодрал в виде одолжения разрешает нам угостить себя завтраком, а сам небось уже несколько месяцев ничего путного не ел! (Пинает ногой кресло, точно это Валентайн.)
Долли. Отвратительно! Фил, мне это надоело! У них в Англии всякий первым делом осведомляется, есть ли у тебя отец.
Филип. Мне тоже надоело. Пусть мама скажет, кем был наш отец.
Долли. Был или есть. Может, он жив.
Филип. Надеюсь, что нет. Я не пойду в сыновья к живому отцу.
Долли. А вдруг у него куча денег!
Филип. Вряд ли. Исходя из своего житейского опыта, я полагаю, что, будь у него куча денег, ему не удалось бы так легко избавиться от любящей семьи. Будем оптимистами! Считай, что он умер. (Идет к камину и становится спиной к очагу.)
Входит горничная.
Горничная. Две дамы, мисс,— к вам. Кажется, это ваша матушка, мисс, и ваша сестра.
Входят миссис Клэндон и Глория. Миссис Клэндон принадлежит к старой гвардии борцов за женское равноправие, для которых трактат Джона Стюарта Милля «О подчиненном положении женщины»[1] служит Библией. Впрочем, не в пример тем из своих товарок, которым агрессивность заменяла вкус, она никогда не впадала в крайности и не уродовала себя ношением жилетов мужского покроя, мужских воротничков и часов на тяжелой цепочке; к тому же она воинствующий позитивист и меньше всего хочет походить на квакершу, — поэтому она одевается по возможности без затей, не преображаясь при этом в мужчину, с одной стороны, но и никоим образом не подчеркивая свою женскую привлекательность — с другой, так что и ветреные мужчины, и модницы женщины вынуждены относиться к ней с уважением. Она обладает отличительными чертами, свойственными передовым женщинам ее эпохи (примерно шестидесятые — восьмидесятые годы): это ревнивое утверждение своей воли и личности и умственные запросы в ущерб сердечным страстям и привязанностям. Говорит и держится с людьми мягко и в высшей степени гуманно; стойко переносит возникающие время от времени у ее детей порывы нежности, хотя в глубине души и тяготится всякими проявлениями чувствительности; человеколюбие в ней несколько заслоняет простую человечность; ее волнуют общественные вопросы и принципы, а не отдельные личности. Вследствие этой рассудочности и крайней сдержанности она обращается с Глорией и Филом так, будто это вовсе не ее родные дети; однако там, где дело касается Долли, от всех этих барьеров не остается и следа; и хоть всякий раз, что она обращается к Долли, ей поневоле приходится упрекать ее в очередном нарушении приличий, она делает это скорее с лаской, чем с укором; не удивительно, что в результате многих лет подобных выговоров из Долли вышла безнадежно избалованная девица.
Глория, которой едва минуло двадцать, представляет собой фигуру, намного более внушительную, чем ее мать. Это — воплощение гордого благородства; юношеская неопытность еще сковывает нетерпеливые порывы горячей, деспотической натуры; к тому же постоянная опасность подвергнуться насмешкам со стороны младших — народа достаточно бесцеремонного — невольно заставляет ее сдерживаться. В противоположность матери, она — вся страсть; однако именно благодаря этой своей страстности, которая находится в постоянной борьбе с упрямой гордостью и почти болезненной щепетильностью, она кажется холодной, как лед. В некрасивой женщине все это производило бы отталкивающее впечатление, — Глория же в высшей степени привлекательна. Ее даже можно было бы назвать опасной, если бы на ее прекрасном челе не отражалось такое высокоразвитое нравственное чувство. Костюм, состоящий из жакета и юбки коричневато-оранжевого сукна, плотно облегает фигуру и со спины кажется вполне благополучным, но шелковая блузка цвета морской волны одним ударом разбивает это впечатление,— так что в результате она не в меньшей степени, нежели близнецы, отличается от модной курортной толпы.
Миссис Клэндон останавливается неподалеку от двери и окидывает взором присутствующих. Глория, старательно игнорируя близнецов, из боязни спровоцировать их на какую-нибудь выходку, идет к окну и задумчиво глядит на море; мысли ее витают где-то далеко. Вопреки ожиданиям, горничная не уходит, а прикрывает дверь и остается стоять по эту сторону ее.
Миссис Клэндон. Ну что, дети? Долли, как твой зуб?
Долли. Слава богу, прошел. Вырвали. (Садится на приступку зубоврачебного кресла.)
Миссис Клэндон садится