чтобы мой отец, если верить рассказам, определился.
«Выражаясь торжественно, я обрел дом, – говорил он, – а выражаясь шутливо, мы назовем это любовью с первого взгляда».
С этим рассказом о доме и любви с первого взгляда я живу всю жизнь.
Он пришел в это место и потребовал его, назвал своим.
Вот только слова мешали – каждый раз, когда отец объяснял, как так вышло, слова мешали, и он говорил: «Выражаясь торжественно, я обрел дом, а выражаясь шутливо, мы назовем это любовью с первого взгляда».
А если говорить обычным голосом и словами – тогда как? Если говорить не слишком громко и не слишком тихо, не убеждать, не вводить в заблуждение, не вышучивать, не пытаться растрогать? Какие слова он бы выбрал тогда?
Так сколько же он там простоял? Между торжественным и шутливым, между домом и любовью? Если бы он простоял слишком долго и поймал себя на благоговении, понял, что уже дал этому имя: дом, любовь, – то ему наверняка захотелось бы тряхнуть головой и побыстрее уйти оттуда. «Ненавижу накал страстей и плохую игру». А вот если он простоял недолго, то велика вероятность, что он это место не отпустил бы и постарался присвоить. Может, несколько минут. Достаточно, чтобы услышать ветер в уже тогда скособоченных соснах, ветер в ушах, ветер в брюках, камни под ногами, позвякиванье монет между пальцами в кармане кожаной куртки, похожее на азбуку Морзе попискиванье кулика: пип-пип-пип-пип. Я представляю, как мой отец поворачивается к фотографу и говорит: «Послушай, как тут тихо».
Сперва любовь. Интуитивная уверенность. Потом план. Никаких импровизаций. Нет-нет. Никогда. Все следует продумать до мельчайших деталей. Та, кому суждено было стать моей матерью, – тоже часть этого плана. Он построит дом, а она будет жить в доме вместе с ним. Он приводит ее на это место, показывает и говорит. Они садятся на камень. Кстати, наверное, это она сказала: «Послушай, как тут тихо». Он бы такого не сказал – ни ей, ни фотографу. На острове были тысячи звуков. Наоборот – он повернулся бы к той, кому суждено было стать моей матерью, и проговорил: «Мы болезненно связаны». Ей кажется, что это красиво. Слегка мучительно. И сбивает с толку. Но будто бы правда. И, возможно, чуть пошловато. Ему было сорок семь, а ей – на целых двадцать лет меньше. Прошло время, и она забеременела. Съемки к тому моменту уже давно закончились. И строительство дома в самом разгаре. В письмах к ней он переживает, что между ними такая большая разница в возрасте.
Я родилась, когда мои родители в браке не состояли, а в 1966 году на подобное все еще смотрели с осуждением. Незаконнорожденная. Нагулянная. Ублюдок. Внебрачная. Но это не имело значения, в том числе и для меня. Я была всего лишь свертком в маминых руках. Для отца это тоже не имело значения. Одним ребенком больше, одним меньше. У него уже имелось восемь детей, его называли режиссером-демоном (что бы это ни означало) и дамским обольстителем (тут уж все однозначно). Я стала девятой. Нас было девять. Мой старший брат умер много лет назад от лейкемии, но в те времена нас еще было девять.
С осуждением смотрели на маму – потому что она женщина. И ее мнение окружающих заботило. Она любила своего ребенка, как и полагается матери. Живот у нее рос, и она с гордостью несла его перед собой. Нагулянного ребенка. Но в то же время ей было стыдно. Она получала письма от незнакомых людей. «Твой ребенок будет гореть в аду».
Когда я родилась, рядом находился мамин первый муж. Он был врачом и отличался, по словам коллег, веселым и живым нравом. Мама рассказывала, что рожать было не больно, но она на всякий случай кричала, и что он, врач, наклонился и, погладив ее по голове, сказал: «Ну ничего, ничего». Он знал, что это не его ребенок, у него самого уже тоже появилась новая девушка, но развестись с мамой они еще не успели. Поэтому по норвежским законам я считалась его дочерью. Я – 2,8 килограмма, 50 сантиметров, родилась во вторник как дочь врача. И несколько месяцев я – или она – носила фамилию Лунд. На фотографиях у нее пухлые щечки. Мне известно о ней совсем мало. В руках у матери она кажется довольной. Имени у нее пока нет. Она жила в Осло вместе с матерью, в маленькой квартирке по улице Драмменсвейен, дом 91, где жил также и бывший мамин муж. Спустя несколько лет в эту квартирку переехала бабушка, мамина мама. Многие отцовские письма приходили на Драмменсвейен, 91, и в одном из них, на желтой бумаге с логотипом отеля «Стадхотеллет» в Векшё, написано:
Вторник, вечер
Серо-черное письмо
Отель хороший, все ко мне добры, и меня переполняет космическое одиночество…
Среда, утро
Сейчас утро, за окном осеннее дерево, и сегодня все лучше… Оцепенение отпустило меня. Если мы пишем обо всех наших мыслях, должен рассказать об одной очень черной, которая пришла мне в голову сегодня ночью. В основном она касается моей телесной составляющей. Сам человек в той или иной степени довольно быстро изнашивается. Моя профессия требовала от меня достаточно тяжелого труда, и последствия начинают сказываться. Редко бывает, чтобы я несколько дней подряд чувствовал себя здоровым. То, что страшит и настораживает меня сильнее всего, это головокружение, признаки слабости, круг неприятных чувств, наивысшей точкой проявления которых становятся жар и подавленность. Возможно, это все результат моей тревоги… Меня мучают смехотворные смущение и стыд из-за всех этих недугов, с которыми я едва ли способен бороться. Думаю, это связано с ситуацией «старый мужчина – молодая женщина».
В один прекрасный день мать, отец и врач встретились в норвежском суде, чтобы окончательно решить вопрос отцовства. Все они прекрасно поладили друг с дружкой. Атмосфера в зале суда была чудесная, почти праздничная. Единственный, кто, по мнению отца, повел себя несговорчиво, был норвежский судья, тонкогубый, с вытянутым лицом. Он требовал, чтобы ему всё пересказывали по несколько раз. Кто и когда имел интимную связь с матерью ребенка? А проведя в суде такой долгий день, мама решила, что бокал шампанского никому не повредит. О нет, из этой затеи ничего не вышло. Отцу ребенка нужно было срочно возвращаться в стокгольмский театр, а муж номер один спешил в больницу на ночное дежурство. Но это же всего один бокал вина? Разве они его не заслужили? Уж