лейтенантом на то место, походили еще, посмотрели, он завез меня в райотдел, очередные формальности, было уже одиннадцать, без пяти.
Из райотдела я позвонил Жанне, причитаний ее тоже не переношу. Ну какого ты черта, подумаешь — катастрофа, обойдетесь, и я обойдусь. «Все равно мы тебя ждем!» Мы? Сказала бы иначе — полетел бы на крыльях. Впрочем, шучу: стар уже для крыльев и всего прочего в этом роде. Лирика в моей жизни уже не играет никакой роли.
Меня подбросили-таки из райотдела на попутной «Волге», но теперь-то спешить было некуда. Мы тебя ждем, ждите, ждите, этого пропойцу тоже, наверно, ждут, а дождутся лишь к утру, если медицина отпустит. Вот кому худо, а мне-то что: могу заехать к Жанне, могу не заезжать, провожатые у Линки найдутся.
Было уже начало первого, когда я вылез из «Волги» возле Жанкиного дома. И без того не было никакого желания пировать да обниматься с гостями, а тут еще эта больница. Разошлись уже, наверно, — не засиживаться же за полночь. Дай-то бог. Я решил: позвоню разок и, если сразу не откроют, отправлюсь восвояси.
Но дверь отворилась тотчас же, словно кто-то подкарауливал меня, притаившись за дверью. Отворила мне Жанна, сияющая и возмущенная, а гости, уже одетые, топтались поодаль. Ну как же так можно, такой прелестный вечер, такая сердечная атмосфера, такие приятные воспоминания, столько теплоты, огня, поэзии, а ты являешься к шапочному разбору! Это сказано было залпом, с восторгом и негодованием, с сияющей улыбкой и гримасой смертельной обиды, а я едва переступил порог, и никто еще не кидался мне в объятия, толпились, одетые, поодаль, и одевались, и не вставали из-за стола, и музыка слышна была из комнаты, моя жена танцевала с К. Ф. Величко и помахала мне рукой.
К шапочному разбору. Я и шапки-то не снял. Ты знаешь кто? Сухарь, индивидуалист, бездушное создание, одноклеточный организм. Однако же мы поцеловались, несмотря на публику и особенности моего организма.
Мы поцеловались, как муж с женой, или, вернее, как целуется давний друг дома с очаровательной супругой своего закадычного приятеля. Но Жанна была безмужняя, а я не дружил с этим домом. Мы привыкли целоваться еще со школы и всегда целовались при встречах. А я давненько не видал ее — только перезванивались.
Она была в серебристой блузке, очень тонкой, прозрачной, и крепко надушена — манера профессиональная: у них там в прозекторских, или как это, не знаю, называется, ароматы — не продохнешь. Когда я взял ее за плечи, то сразу почувствовал — привычно, знакомо, — как они округлы и горячи. Ай-ай-ай, подумал я, нехорошо прикасаться к ней с такими мыслями, некрасиво, стыд и срам, бог меня накажет за такую крамолу. Ай-ай-ай, еще подумал, грешно приходить с такими мыслями в дом, где столько теплоты, огня и поэзии, ай-ай-ай. А я хоть и редко приходил в этот дом, но всегда с такими мыслями, и стоило мне увидеть ее, как эти мысли появлялись. Стоило мне прикоснуться к ней, как я уже только об этом и думал, и никакой черт не выбил бы это у меня из головы. Ай-ай-ай.
Мы с чувством поцеловались, со вкусом — еще бы, да нельзя, и нельзя было долго держать ее за плечи.
Она была не кругленькая, нет — так говорят о коротышках или толстушках. Она была округлая, без единой ломаной линии, без единого топорного штришка. У нее были стандартные зеленые глаза — заурядный литературный штамп, стандартный рот, как у любой начинающей кинозвезды, стюардессы или продавщицы столичного универмага, стандартные руки и ноги. Она не была куколкой, но за куклу, пущенную в серийное производство, вполне могла сойти. Никто никогда не называл ее ни красивой, ни хорошенькой, но всем она нравилась и все находили, что она мила. Каждая ее черта в отдельности ничего не стоила, в сочетании же этих черт она была уникальна. У всех так? Сомневаюсь. Есть мастера отделки, есть мастера сборки. Ее отделывал середнячок, а собирал талант. Если бы я не влюблялся во всех, я бы влюбился в нее одну. Ай-ай-ай.
Кто же представлял на сегодняшний день наш незабвенный выпуск? Все те же. «А Лешку ты не узнал? — спросила Жанна. — Лешку Бурлаку?»
Откуда она его выцарапала? Он после школы пошел на «Электрокабель» и как-то исчез с нашего студенческого горизонта.
Ну и Лешка, вихрастая бестия, в прошлом — гроза Красногвардейского района, крепыш, здоровяк, костюмчик — с иголочки, при галстуке — куда там! Физиономия у него была розоватая — распарился. Тоже танцевал — вот уж не танцор! «Константин Федорович, — обратился он к Величко, — полечку поставлю, не возражаете?» — «Мне завтра на службу, — сказал К. Ф. — А тебе?» Это с подковыркой. «Кому рано вставать, закругляйтесь! — дал он команду. — Кто вольный, сидите хоть до утра. Только без шуму!»
А Е. И., жена, уже намывала посуду на кухне. С этими гостями они не церемонились, этих гостей знавали еще пацанами. Еще полковник Величко был младшим советником юстиции в прокуратуре, когда собирались мы у них на наши первые вечеринки.
«Папа! — погрозила ему пальцем Жанна. — Это не очень деликатно с твоей стороны — разгонять гостей». Но она не сердилась. Она могла сердиться на мать, на свое начальство, на меня, на Лешку, на Жорку Мартиросова, который предпочел астрономию нашему обществу, на Славку Качеровского, оставившего ее призыв без внимания, — только не на отца. На него она никогда не сердилась и сердиться не могла, — у них была пламенная любовь! У них была такая любовь, что мне — года два назад — временами становилось тошно. Люби, черт возьми, такой любовью мать, трясись над ней, нежничай, следи, чтобы не промочила ноги, не схватила насморка, не сожрала лишнего грамма жаркого, не хлебнула лишней кружки пива, но это же отец, мужчина! Я бы не хотел, чтобы меня так любили — дети, конечно; Вовка, например. Что касается Жанны, то я бы еще подумал. Но люби так меня, а не отца! Ай-ай-ай.
Полковник Величко был в том возрасте, когда уже и седеют, и лысеют, и животик образуется при кабинетной работе, но его черт не брал. Пятидесятилетия еще не справляли, но, судя по Жанкиным годам, недалече было до круглой даты, а черта лысого дал бы ему кто-нибудь, скажем, его же сорок восемь. Ну, сорок — вкруговую, это от силы.
Был он прям, гладко выструган, остро отточен, однако не сух, — упаси боже, хотя бы шутя, упрекнуть его в сухости.