Ужинал он тем, что осталось от обеда, внимательно следя, чтобы ничего не пропало: давешнюю еду чтобы не стащили и зазря не выбросили. Его повар, иноземец, – мы его Иваном звали, русским именем [1], – искусство своё редко мог проявить. Но, всё-таки, бывали дни нарочитых званых обедов, когда государь приказывал приготовить что-нибудь эдакое, заграничное, дабы гостей поразить.
Диковинкой в то время были французские салаты, – это уж много после матушка-императрица Екатерина Алексеевна, вторая по счету, не первая, ввела в обычай французскую кухню, а при Петре Алексеевиче таковую и не пробовали, – от тех салатов многих с души воротило из-за обилия уксуса и провансальского масла. Так, на обеде у государя некий знатный господин (мне рассказывали, что это был фельдмаршал князь Аникита Иванович Репнин, но другие утверждали, что адмирал Федор Алексеевич Головин), не смог и ложки салата проглотить – тогда Пётр Алексеевич сего господина насильно есть заставил, а после ещё влил в горло по стакану уксуса и масла; господина наизнанку вывернуло, позеленел весь, еле жив остался. Государь изволил весьма смеяться: ему нравилось гостей своих конфузить, особливо, когда он в подпитии был. Пил государь Пётр Алексеевич зело много, хотя по его характеру пить ему было нельзя: он не хмелел, но делался буен, зол и задирист. При мне страшный случай был – это когда я государя во второй раз воочию увидел.
Вечером я поджидал отца из Приказной избы, недалеко от входа в царские покои. Вдруг появляется государь Пётр Алексеевич, пьянее пьяного, и кличет своего слугу для каких-то надобностей, – а тот возьми, да замешкайся, и шапку даже с головы снять не успел. Государь рассвирепел:
– Ах, ты, такой-сякой! Я тебя отучу на ходу спать! – и стал бить его тяжёлой дубинкой, которую всегда с собой носил.
А бедняга даже загородиться боится:
– Не надо, государь! Пощади, государь! – жалобно лепечет, но куда там! Глаза у Петра Алексеевича вовсе бешеные стали; бьёт слугу по голове со всей силы и ругается при этом непотребно. То упал, сердешный, из разбитого черепа кровь хлещет; говорить уже ничего не может, хрипит только. Государь пнул его ногой пару раз и ушёл; другие слуги к несчастному подскочили, хотели голову ему перевязать, да уж помочь ничем нельзя было – помер.
Здесь-то мне и припомнились слова отца: «Не поглядит он, что у тебя молоко на губах не обсохло, – отделает так, что жив не будешь!». Верно – никого не щадил государь Петр Алексеевич, а во хмелю тем паче никаких преград не знал… Вот ведь оказия какая, – великий царь был, много для России сделал, но и в злодействах был по-страшному велик. Людей погубил не меньше, чем татары от Батыя до Мамая, так что Русь при нём запустела [2] – в народе Петра Алексеевича антихристом называли.
* * *
Что тебе ещё про него рассказать? Хозяйством Пётр Алексеевич не интересовался: при нём Измайлово начало хиреть; единственное, к чему интерес имел, это заводы и мастерские – бывало, целыми днями там пропадал. Во всё хотел вникнуть самолично, а поскольку ремёсел знал немало, то было ему, где руку приложить.
От такого его тщания бывали и пострадавшие: жила у нас, скажем, ключница Мавра Евлампиевна, которая от водянки так раздулась, что еле-еле в двери проходила; государь её как-то увидел, узнал, чем она больна, и немедля захотел ей нутро отворить, чтобы лишнюю воду выпустить. Уж как она причитала, умоляла не губить её жизнь, но он лишь посмеивался:
– Ничего, мать, я в Голландии у лучших лекарей обучался! Боль мимолётна, исцеление вечно – до конца дней будешь меня благодарить!
Привязали её к столу, и государь надлежащее вскрытие произвёл. Крику было на всё Измайлово, а воды, говорят, вышло пять вёдер! Мавре, точно, легче стало, однако через неделю померла. Тогда Пётр Алексеевич второй раз её располосовал, чтобы узнать, от чего смерть наступила; родным же Мавры подарил десять рублей, сказав, чтобы они не печалились, поелику опыт сей на пользу науки послужит.
Пуще прочего государь Пётр Алексеевич прельщался диковинным, в чём бы оно не содержалось. Прознал он, например, что в соседней деревеньке живёт девица, у которой нос сросся вроде поросячьего пятачка, и тут же поехал к ней. Правда, жила там такая девица, и нос у неё был один в один, что пятачок у поросёнка. Государь долго её и так и эдак рассматривал, а потом призвал к себе деревенского старосту и велел, чтобы по смерти сей девицы её отнюдь не хоронили с головой, но отделив оную от тела, поместили бы во избежание порчи в бочонок с мёдом и отправили в Санкт-Петербург для государева собрания диковинных уродов. Ох, как родители этой девицы убивались, – обливаясь горькими слезами, приходили к моему отцу и просили освободить их от такого неслыханного поругания! Но он-то что мог сделать?
– Кто я, и кто царь, – отвечал он им. – Неужто он меня послушает? Своей головы не лишиться бы…
Ну, да скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается: после того, как Пётр Алексеевич в мир иной отошёл, о том его приказании всё забыли, а девицу, когда и её срок помирать пришёл, похоронили честь по чести, по христианскому обряду…
Из полезных диковинок, имеющих благое влияние на дела государственные, упомяну бот, найденный Пётром Алексеевичем в годы юности его на нашем льняном дворе и называемый «дедушкой русского флота», ибо от хождения на ботике сем по измайловским прудам у государя превеликая охота к корабельному делу появилась.
«Уродцы» Петра I в Кунсткамере, Петербург
С этим ботиком связана моя третья и последняя встреча с государем Петром Алексеевичем. В тот год ботик велено было со всем почитанием перевезти в Санкт-Петербург и разместить вблизи от «внучат» – кораблей флота российского. Торжества были большие: Измайлово разукрасили флагами и лентами и расписными деревянными скульптурами, кои суть были аллегории, о славном пути флота повествующие. Пушки палили, фейерверки разноцветными огнями в небе вспыхивали; народу было приказано веселиться и кричать «виват!».
Я кричал вместе со всеми, не жалея горла, – и так громко, что государь Пётр Алексеевич среди всех иных голосов мой голос услыхал. Подойдя ко мне, государь спросил:
– Ты чей будешь, иерихонская труба? Твой «виват» громче пушек слышен.
У меня душа в пятки ушла, но я не растерялся: снял шапку, поклонился на иноземный манер, как господа в усадьбе кланялись, и отвечаю:
– Вашего величества великого государя Приказной измайловской избы подъячего Саввы Григорьева Брыкина родной сын Иван.
– Да ты совсем молодец, – ишь, как рапортуешь! – говорит государь. – Грамоте обучен?
– Так точно, ваше величество, великий государь! – кричу я ещё громче.
– Оглушил, оглушил! – схватился он за уши. – На тебе, за рвение и расторопность рубль серебряный… Смотри же, береги, на орехи на пролакомь.
– Сберегу, великий государь, не пролакомлю! – отвечаю, а у самого так руки трясутся, что боюсь рубль выронить.