Отсюда частное следствие: единого для всех образа Родины и ее прошлого у нас нет. И уже вряд ли будет. Надо определиться, как жить дальше. Либо решительно уничтожать неправильные трактовки — обычно вместе с их носителями — ради феноменального единства. Либо учиться выстраивать социальные отношения таким образом, чтобы при наличии разных толкований России сохранилось некоторое общее пространство для мирного сосуществования (термин времен Л. И. Брежнева) носителей разных очевидностей. Имеется в виду не только общее пространство гражданских прав, но и, например, общность русского языка.
Выбор между этими двумя опциями тоже зависит от восприятия России и представлений о том, в чем она нуждается. Какие мысли, гражданин начальник, будем считать исторически правильными?
На повестке дня формирование новой полихромной картинки мира для российского национального сознания. Что, по понятным причинам, воспринимается бенефициарами прежней картинки как диверсия, агрессия и вражеские происки. Им хочется, чтобы картинка была одна. Безусловно правильная. Та, которую через свою оптику наблюдают они.
Возникает необходимость в третьем термине. Историография (история как наука) может внутри себя сколько угодно расходиться в трактовке былых событий и их связей. Но у нее есть одно основополагающее свойство — признание приоритета эмпирики над интерпретацией. Как говорил Марк Твен, сначала дайте мне факт, а потом можете делать с ним все что угодно. Если интерпретация грубо и откровенно противоречит фактам, значит она не годится и надо придумать что-то посвежее. (Оценочные расхождения в том, что значит «грубо и откровенно», тоже носят интерпретационный характер, но эти тонкости оставим Гегелю и Канту.) Факты — хлеб науки. Поэтому наука о прошлом заинтересована в расширении их числа и постоянно вводит в оборот новые документы, свидетельства и материальные находки. Однако рядом с историографией функционирует еще одно внешне похожее направление, которое за неимением лучшего можно было бы назвать агиографией. Не простой, а гибридной, конечно (после крушения СССР у нас все гибридное, с добавлением «как бы»). Дословно с греческого — жизнеописание святых; в современном контексте — конструирование исторических мифов. Если угодно, историческая пропаганда. Или героический эпос, которому ради убедительности придан облик объективного знания.
Советская агиография охотно прикидывается наукой и претендует на ее функции, поскольку это повышает престиж и влиятельность. Но основана она на прямо противоположном подходе: если эмпирические факты противоречат канону — тем хуже для фактов. У Канта это называется «догматизм» — в хорошем смысле слова. Корпусу новых данных агиография дозволяет расширяться, только если они не вредят узаконенному мифу. «Неправильная» эмпирика третируется как вражеские измышления, клевета и фальсификация. Интересно, что при этом используются термины, не слишком типичные для науки: глумление, кощунство, святотатство, подрыв духовных основ, разрушение скреп, оскорбление чувств и пр. Хлеб фактов уже не нужен, нужно масло. Точнее, елей.
Итак, три большие разницы. Летописец хранит неприкосновенное прошлое. Историк (историограф) тщится его понять, то есть встроить в актуальную для себя систему очевидностей. Агиограф лепит прошлое из газетной бумаги, раскрашивает луковой шелухой и лакирует. После чего продает на ярмарке и громко негодует, если покупатель обнаруживает халтуру. Одна из причин постсоветского Когнитивного диссонанса — неумение различать функции сакрального и рационального знания. Социокультурные среды, в которых обитает человечество, отличаются, среди прочего, разной способностью видеть разницу между этими феноменами.
Отчасти из-за смешения функций агиографическая ортодоксия, претендующая на статус науки, вынуждена учитывать новые исторические факты и мимикрировать под их давлением — чтобы не утратить такого важного качества, как правдоподобие. Всего за одно поколение мы наблюдали переход от негодующего отрицания провокационных домыслов о неких якобы секретных приложениях к пакту Молотова — Риббентропа (у тов. Сталина никаких тайных пактов с ублюдком Гитлером не было и быть не могло; это клевета буржуазных наймитов) к победоносному их признанию: да, были секретные приложения! И правильно, что были! Тов. Сталин, мудро предвидя начало Второй мировой войны, спешил отодвинуть границы как можно дальше на запад, чтобы задержать продвижение Гитлера.
Это называется подбором новых объяснений в рамках старой очевидности (парадигмы или дискурса). Вынужденная модернизация мифа под давлением меняющейся среды. Можно спорить об интерпретациях, но эмпирический факт состоит в том, что раньше секретные приложения державной пропагандой с негодованием отрицались, а ныне с удовлетворением признаются. И благополучно встраиваются в традиционную систему ценностей, где тов. Сталин был мудр и дальновиден. Аналогичен сюжет с расстрелом польских офицеров в Катыни (Смоленская обл.) и Медном (Тверская обл.). Но здесь агиография еще не готова полностью перестроиться — остается немало людей, которые требуют верить в старую сказку и с гневом отбрасывают архивные факты и результаты раскопок. Новость, по сути, лишь в том, что прежняя монолитная советская вера утратила цельность и расщепилась по социальным группам точно так же, как расщепилось информационное пространство, в котором эти группы живут.
Это тоже нормально: люди разные, социокультурные среды тоже. Хотя нормально, опять же, не для всех — зависит от представлений о норме. В СССР каноническая система ценностей была единой и для всех обязательной. Но за это, во-первых, приходилось платить мертвящим догматизмом и, во-вторых (со временем), полной утратой правдоподобия. Материально-демографическую плату в виде репрессий за инакомыслие оставляем в стороне, для системы это не вопрос. Вопрос в том, что со временем люди начинают сомневаться и искать более подходящие для изменившейся реальности объяснения. И в итоге находят — кому что по сердцу и по «очам».
Такие агиографические конструкты, как «Павлик Морозов», «28 героев-панфиловцев», «план Даллеса», «подвиг Матросова», «подвиг Гастелло», «Олег Кошевой», «протоколы сионских мудрецов», «Черчилль, который держит руки по швам перед Сталиным», «Керенский, который бежит из Зимнего дворца в женском платье», «наркомпрод Цюрюпа, который падает в голодный обморок, распределяя продукты для трудящихся», «ветер истории, который сметает мусор с могилы Сталина» и т. п., вылеплены из смеси небольшого количества правды (чаще она вообще отсутствует) с невероятными объемами структурированной пустоты. Тем не менее они являются существенными факторами социального быта и в этом смысле абсолютно реальны. Какая-то часть сограждан руководствуется ими до сих пор — и это важная часть диагноза.
В рамках общей эволюции человечества историческая мифология (героический эпос или, ближе к современности, пропаганда, обращенная в прошлое) понемногу уступает место исторической науке. Точнее, происходит раздел сфер влияния. Объективная («материальная», или документальная) история — одно, историография — другое, агиография — третье. Этой закономерности подчинялась и дореволюционная Россия, пока в 1917 г. не обозначилось попятное движение к слиянию всех направлений в рамках одного универсального и единственно верного Учения.