Устриц себе ты берешь, упитанных в водах Лукрина, Я же ракушки сосу, рот обрезая себе; Ты шампиньоны жуешь, а я свинухом угощаюсь, С камбалой возишься ты, я же лещами давлюсь; Ты набиваешь живот золотистого голубя гузкой, Мне же сороку на стол, сдохшую в клетке, кладут. Что это? Вместе с тобой без тебя я обедаю, Понтик?[82]
Император Элагабал пользовался еще более жестокими способами. Когда за его столом ели прихлебатели, он приказывал подавать искусно сделанные муляжи, например из воска, изготовленные настолько точно, что приглашенные часто ошибались. Иногда он даже предлагал им питаться духовно, глядя на картины или искусно нарисованные блюда.
Но речь идет о театре лишь в первом приближении. Настоящее искусство иллюзии заключалось в представлении блюд, и знающий гастроном умел превратить изначальный продукт совершенно в другой. Крайний случай мы находим в эпиграммах Марциала. Этот сатирический автор рассказывает нам об одном ужине, где единственным продуктом, использовавшимся поваром, была тыква, представленная во всех блюдах от закусок до десерта, что, по крайней мере, было выгодно с точки зрения экономии. Гастрономическое искусство превратило тыкву в грибы и кровяную колбасу, тунца и корюшку, чечевицу и бобы, разнообразные пирожные и даже финики.
Несколько таких примеров позволяют нам понять, что инсценировка, предложенная своим гостям Трималхионом в «Сатириконе» Петрония, покоится на реалиях того времени. Один этот роман предоставляет нам множество деталей и подробных описаний доведенного до крайности ужина конца II века н. э. Все кажется фальшивым у Трималхиона вплоть до собаки, испугавшей Энколпия и оказавшейся всего лишь настенной росписью. Само появление Трималхиона столь же театрально. Ужин уже начался, когда происходит пышное появление хозяина, которого вносят под музыку на множестве маленьких подушечек. Он одет в алый плащ и тут же высвобождает из-под него руки, чтобы все могли полюбоваться его богатыми браслетами из золота и слоновой кости. Затем он прочищает зубы серебряной зубочисткой, прежде чем взять слово и заявить, что он «пренебрег всеми удовольствиями», чтобы не заставлять ждать своих гостей, но что желает закончить начатую партию. Тут же он приказывает принести игровой столик и погружается в игру.
Этот бывший сирийский вольноотпущенник, ставший богачом, вносит некоторые потрясения в нормальный порядок вещей. И превращает будущий ужин в постоянную игру в правду и ложь.
Так, в качестве закусок рабы приносят корзину, в которой находится деревянная курица с растопыренными крыльями, как будто она сидит на яйцах. Тут же двое слуг поднимают солому и вынимают оттуда павлиньи яйца, которые предлагают гостям. Тогда Трималхион восклицает: «Друзья, я велел подложить под курицу павлиньи яйца! И, ей-богу, боюсь, что в них уже цыплята вывелись. Попробуемте-ка, съедобны ли они»[83]. Ложь очевидна, поскольку курица деревянная, стало быть, можно надеяться, что хоть яйца настоящие. Но на самом деле яйца такие же фальшивые, как и курица, поскольку гости замечают, что они сделаны из теста. Но ложь становится правдой, когда яйца (которые таковыми не являются) от курицы (которая не является курицей) оказываются высиженными: гости находят внутри маленькую птичку, «винноягодника, приготовленного под соусом из перца и яичного желтка». Кухня с помощью чуда имитации сделала невозможное возможным.
Таково искусство трансформации и имитации — мы еще неоднократно увидим его до конца ужина: рабы приносят жирного гуся, обложенного рыбой и всевозможными видами птиц. Едва каждый из этих продуктов узнан гостями, как Трималхион тут же восклицает: «Пусть я разбухну, а не разбогатею, если мой повар не сделал всего этого из свинины!» Вновь хозяин дома становится хозяином иллюзии. «Дорогого стоит этот человек. Захоти он только, и он тебе из свиной матки смастерит рыбу, из сала — голубя, из окорока — горлинку, из бедер — цыпленка!» Это больше не кулинария, это волшебство, но волшебство, граничащее с поэзией в чистом смысле слова, то есть оно уподобляется реальности, чтобы воссоздать ее целиком согласно кодексу, не поддающемуся правилам самой же этой реальности.
Самый прекрасный пример этой инсценировки заключается, конечно, в эпизоде с невыпотрошенной свиньей[84]. Трималхион приказывает повару убить и приготовить самую старую свинью. Несколько мгновений спустя приносят и водружают на стол огромную свинью. Гости кричат в удивлении: «Мы были поражены быстротой и поклялись, что даже куренка в такой небольшой промежуток вряд ли приготовить можно». Трималхион, побелев от гнева, требует привести к нему повара, который сконфуженно заявляет, что забыл выпотрошить животное. Хозяин дома тут же приказывает, чтобы он был раздет перед всеми, и уже приближаются два палача, готовые выпороть провинившегося. Гости начинают умолять Трималхиона даровать бедняге прощение, несмотря на то, что его проступок ужасен: как можно забыть выпотрошить свинью? Хозяин смеется и приказывает: «Ну, если ты такой беспамятный, вычисти-ка эту свинью сейчас, на наших глазах». Без труда можно вообразить отвращение гостей. Вывалить на пиршественный стол внутренности этого животного? Повар взрезает живот свиньи, и вдруг оттуда, «поддавшись своей тяжести, градом посыпались кровяные и жареные колбасы». Бурные аплодисменты! Трималхиону удаются двусмысленности благодаря умелой подготовке, которая в данном случае принадлежит не повару, а постановщику, поддерживающему иллюзию и смешивающему правду и ложь. Конечно, это обман, свинья не могла сохранить свои внутренности и была выпотрошена заранее, но это тем не менее правда в той степени, что эти самые внутренности, обработанные и переделанные в колбасы, вновь занимают свое первоначальное место в животе свиньи. Сырое становится печеным, натура скрывает культуру, сырые внутренности претерпевают изменения, позволительные благодаря культурному вкладу общества в приятное и цивилизованное потребление пищи.