Внезапно шепоты, вздохи, приглушенные приветственные возгласы, тихое позвякивание сандальных пряжек и ожерелий стихли; и глухой гул, всегда сопровождающий собрания, состоящий из одного хотя бы движения тел и дыханий, преобразился в полную тишину. Могло показаться, что каждый из членов этого собрания замер и каждый хотя бы на мгновение сдержал в груди дыхание. По ведшей на трибуну лестнице шел человек высокий и худой, одетый в нечто никогда прежде здесь не виданное: римскую тунику, посеревшую, рваную, с ничем не прикрытой головой, обросшей лесом черных, как смоль, спутанных волос. Все убожества тела и мучения духа глядели с почерневшего, исхудавшего, покрытого кровавыми шрамами лица его; из впавших очей его, с потемневших век, с уст, бледных, искривленных мукой, но не потерявших выражения твердости, исходила суровая, неутолимая, упорная страсть. Он взошел на трибуну, выпрямился. Худые его щеки загорелись румянцем, он обвел всех пламенным взглядом и, слегка наклонившись, распростер руки, словно крылья. И тогда, прежде чем оратор произнес первый звук, который, казалось, с клекотом вырвался из расправленной груди его, с сильным грохотом и в игре отблесков украшавшей их меди высокие двери храма быстро и плотно закрылись.
Снаружи тихо было и ясно. Серебряный полумесяц, вынырнув из-за темных садов кесаря, светил под синим небосводом в окружении множества искрящихся звезд. Тибрское заречье со склонами двух холмов, покрытыми темной гущей садов, с белеющими тут и там стенами летних жилищ богачей, с громоздившейся у подножья одного из холмов кучей низких и плоских домов спало, и спящими казались даже таверны и жилища сирийцев. За тихоструйной рекой, на семи своих холмах, неся высоко тяжелые купола храмов и базилик, темные своды арок и в свете луны серебристые линии портиков, Рим, казалось, засыпал под звездным небосводом тихим и беспечным сном великана. И только время от времени то за рекой и мостом, то на улицах и площадях Авентина раздавался среди тишины похожий на приглушенный грохот мерный и быстрый топот. То была ночная военная стража, в разных направлениях курсировавшая через спящую столицу.
Но еще тут и там на террасах еврейского квартала серели молчаливо сидевшие группки или смутно прорисовывалась одинокая фигура, в тихом размышлении или в страстной молитве обращающая лицо и воздевающая руки к небу.
В эту глубокую тишину, в теплый воздух, слегка подсвеченный сияньем полумесяца, врезался мужской голос, который доносился из-за закрытых дверей храма и долго одиноко звучал в нем. Каменные стены и толстые двери поглощали слова говорящего, но его голос, глухо выбиваясь наружу, казался песнью, сложенной из всех оттенков звука, на какие только способна человеческая грудь. Он казался бесконечным речитативом, который тек то спокойно и тихо, то бурно, словно грозовой порыв, то быстро и сбивчиво, становясь подобным каскаду, летящему по склону горы, то гремел боевыми трубами, то звучал криками умирающих от ран, голода и пожара или растекался в бездонную скорбь, в плач беспомощного ребенка или безумный стон, вырвавшийся из пронзенной груди бойца. Время от времени то какое-нибудь слово, то имя вырывались наружу из храма. Можно было различить слова: армия, крепость, крепостные стены, гражданская война, осада, голод, ночные вылазки, храм, пожар, руины, резня, бегства. Можно также было разобрать названия стран, народов и имена отдельных людей: Рим, Понт, Сирия, Идумея, Аравия, Египет. Веспасиан, Тит, Иосиф Флавий, Иоханан Гисхальский. Было понятно, что много народов в одно и то же время самыми разными способами приняли участие в драме, о которой шла речь, что многие из стран и городов стали свидетелями разыгравшихся в ней сцен и что многие из мужей, чья слава гремит по всему миру, в разных направлениях подталкивали эту драму к развязке. Когда впервые имя Иоаханана Гисхальского сошло с уст рассказчика, в ответ раздался громадный, тысячегрудый вздох. При звуках имени величайшего из вождей, самого пламенного из зелотов, самого стойкого из защитников Сиона, все сердца застучали громче и каждая грудь вздохнула глубже. Потом все замерли и онемели, превратившись в слух в мертвой тишине.
Прошли часы; вдруг голос рассказчика, словно песчинка в налетевшей буре, растворился в дружном возгласе толпы, который на сей раз не затих сразу, а перерос в долгий беспорядочный страстный говор множества голосов. В толпе, зажатой между каменными стенами, что-то закипело, а потом бурлило все громче.
Стоя на трибуне, Йонатан закончил рассказ не только о прошедшей войне, завершившейся катастрофой — осадой столицы, но и о собственном бегстве из рук врага и многолетнем скитании по неприветливым городам Сирии, по морям и островам Греции, по жарким и безлюдным пустыням Африки. Закончив, он поднял лицо, высоко воздел руку и в судорожно сжатой ладони показал короткий изогнутый кинжал Иоханана Гисхальского. Все встали. В жарком воздухе огромного зала, в тусклом свете ламп, у которых храмовые служки подрезали фитили (но было не разогнать густых нитей дыма), множество голов и рук потянулись к трибуне. Все рты были открыты, все очи устремились туда, где, возвышаясь над этим человеческим омутом, Йонатан, странно притихший, со жреческим достоинством к очам и устам приближавшихся склонял блистающую обоюдоострую память о великом муже. Теперь он молчал, а говорили, стенали, плакали они, разглядывая оружие, прикасаясь к нему руками, устами. Позабыв об обрядовых предписаниях, женщины смешались с мужчинами и тоже протискивались к реликвии. Были там матери, жены и сестры тех, кто погиб, сражаясь плечом к плечу с Иохананом Гисхальским. Одна из женщин сделала такое движение, будто хотела заключить в объятия оружие, словно ребенка, и покачать его. К холодной блестящей стальной поверхности прижимали уста юноши и девушки, и поливал ее дождь слез, капавших из уже потухших очей. Были и такие, на чьих лицах проступало неприятие происходившего. Неприятие убийств и крови — высокий принцип, в одном из многочисленных и разнообразных потоков национальной традиции почерпнутый.
Горий, который исповедовал учение Гиллеля, несколько раз склонялся над оружием героя и столько же раз отворачивал от него пылающее страдальческое лицо, пока наконец одно из борющихся в нем чувств не взяло верх и уста его в долгом любовном поцелуе не слились с холодной сталью. Но он тут же выпрямился, протянул руки к алтарю, и из его груди вырвалось:
—О, Всемогущий! Смотри, что с народом Твоим сделали враги его! Вот и я целую орудие смерти и отдаю почести стали, кровь пролившей!
— Самому жестокому из наказаний, о Горий, победители подвергли душу народа, влив в нее яд ненависти!
Слова эти сдавленным шепотом вымолвил Юстус, который взгляд свой тем не менее жадно вперил в кинжал Иоханана Гисхальского.
В тот же самый момент послышался шум: все присутствующие пали на колени. Множество лиц как старцев, так и людей молодых, как мужчин, так и женщин вмиг склонились, все лбом коснулись мраморного пола или, низко наклонив голову, укрыли лица в ладонях, а в жарком воздухе и дымном свете разразился гром запева:
— «Волки и медведи опустошили землю мою, что была радостью моей, и меня увели в рабство, и никто не защищал меня, и никто дела моего не рассудил. И вот я словно ворон черна, я, что белой, словно голубица, была, ибо дом мой опустошен и земля моя обезлюдела!»