XXXI
Мои первые чтения, о которых я помню, относятся к этому времени. Лёжа на животе на кровати, я пожирал книги, которые мой кузен Анри давал мне читать.
Одной из этих книг был роман с продолжениями. Думаю, он назывался «Кругосветное путешествие маленького парижанина» (это название существует, но есть и много других, очень на него похожих: «Путешествие по Франции маленького парижанина», «Кругосветное путешествие в пятнадцать лет», «Путешествие по Франции двух детей» и т. д.). Это была не одна из больших красных книг Жюля Верна в коллекционном издании Эцеля, а толстый том, объединяющий множество брошюр, каждая с иллюстрированной обложкой. На одной из таких обложек был изображён подросток лет пятнадцати, который шёл по очень узкой тропинке, выбитой посреди высокой скалы, нависающей над бездонной пропастью. Эта классическая картинка приключенческого романа (и вестерна) стала для меня настолько привычной, что я всегда считал, что видел похожие картинки в книгах, прочитанных намного позже, таких как «Замок в Карпатах» или «Матиас Шандорф» — где, совсем недавно, тщетно пытался их отыскать.
Вторая книга была «Микаэль, цирковая собака». По крайней мере, один эпизод из неё врезался в мою память, тот, где четыре лошади вот-вот разорвут атлета на части; на самом деле лошади тянут не его конечности, а четыре стальных троса, связанных буквой х и скрытых под одеждой атлета: он улыбается под этой мнимой пыткой, а директор цирка требует, чтобы он демонстрировал признаки самых ужасных страданий.
Третья книга была «Двадцать лет спустя», впечатление от которой моя память чрезмерно преувеличивает, возможно, потому, что это единственная из трёх книг, которую я с тех пор перечитывал и которую мне случается перечитывать даже сейчас: мне кажется, будто я знал эту книгу наизусть и запомнил столько подробностей, что перечитывать означало проверять, остались ли они на прежнем месте: позолоченные углы стола Мазарини, письмо Портоса, пролежавшее пятнадцать лет в кармане камзола д’Артаньяна, монастырский шпинат Арамиса, футляр с инструментами Гримо, благодаря которому обнаруживается, что бочки наполнены не пивом, а порохом, кусочек бумаги для благовонных курений, который д’Артаньян вложил в ухо лошади, крепкая рука Портоса (размером, насколько я помню, с баранье ребро), которая превращает каминные щипцы в штопор, книга с картинками, которую рассматривает юный Людовик XIV в тот момент, когда д’Артаньян приходит за ним, чтобы вывезти его из Парижа, Планше, скрывающийся у хозяйки д’Артаньяна и говорящий по-фламандски, чтобы сойти за её брата, крестьянин, везущий брёвна и на безукоризненном французском указывающий д’Артаньяну направление замка де Ла Фер, неумолимая ненависть Мордаунта, который просит Кромвеля предоставить ему право заменить палача, выкраденного мушкетёрами, и сотня других эпизодов, целые пласты истории или простые обороты речи, которые, кажется, не только были всегда мне знакомы, но и чуть ли не служили историей: неисчерпаемый кладезь припоминания, повторения, уверенности: слова были на своём месте, книги рассказывали истории; можно было им следовать; можно было перечитывать, и, перечитывая, обретать возвеличенное уверенностью в их обретении изначально полученное впечатление: это удовольствие никогда не иссякало: я читаю мало, но перечитываю постоянно, я читаю Флобера и Жюля Верна, Русселя и Кафку, Лейриса и Кено; я перечитываю книги, которые люблю, и люблю книги, которые перечитываю, и всякий раз с одинаковым наслаждением, будь то двадцать страниц, три главы или целая книга: с наслаждением соучастия, с наслаждением сговора, и даже больше: с наслаждением наконец-то обретённого родства.
В этих трёх книгах было нечто поразительное, а именно, все три были неполными и подразумевали другие книги, отсутствующие и неуловимые: приключения «маленького парижанина» были не окончены (не хватало второго тома), у «цирковой собаки» Микаэля был брат по имени Джерри, герой островных приключений, о котором я ничего не знал, а у моего кузена Анри не было ни «Трёх мушкетёров», ни «Виконта де Бражелона», представлявшихся мне библиографическими редкостями, бесценными книгами, об ознакомлении с которыми когда-нибудь я мог только мечтать (относительно «Трёх мушкетёров» эта мечта довольно скоро сбылась, что же касается «Виконта де Бражелона», то она не могла осуществиться ещё на протяжении несколько лет: помню, что брал его в городской библиотеке и был изрядно удивлён, когда увидел в книжном магазине первые карманные издания, сначала в серии Марабу, а затем в серии Карманная Книга).
Сам Анри уже читал «Трёх мушкетёров» и «Виконта де Бражелона», а также, кажется, «Графиню де Монсоро»; «Трёх мушкетёров» он помнил плохо (но, думаю, достаточно для того, чтобы объяснить мне всё необходимое для понимания «Двадцати лет спустя», например, кто такой Рошфор, Бонасье («эта каналья Бонасье») и леди Винтер, за которую Мордаунт мстит с таким остервенением), зато он находился под сильным впечатлением от чтения «Виконта де Бражелон»: благодаря ему я узнал, как умерли (за исключением Арамиса, ставшего епископом) персонажи, предыдущие и последующие приключения которых мне были неизвестны: Портос, раздавленный скалой, которую он не мог сдвинуть, Атос в своей постели, в тот момент, когда в Алжире умирает его сын Рауль, д’Артаньян, сметённый ядром при осаде Маастрихта, сразу же после того, как его назначили маршалом.
Больше всего меня потрясала смерть д’Артаньяна, потрясала, впрочем, в прямом смысле слова, поскольку Анри рассказывал её, передавая основные перипетии в лицах и с моим участием, на ходу, усадив меня в маленькую ручную тачку, во время долгих поездок, совершаемых вокруг Виллара, к местным крестьянам, чтобы раздобыть яйца, молоко и масло (я помню деревянные формы, используемые для изготовления брикетов масла, и чёткость оттисков — коровка, цветок, розетка — которые они оставляли на масле ещё покрытом белёсыми капельками).
* * *
Проявив настойчивость, я, в конце концов, заставил Анри научить меня играть в подвижный морской бой. Однажды, желая доставить мне особое удовольствие, он принялся мастерить из бумаги две большие доски и корабли, что позволило бы нам устраивать серьёзные сражения. Он почти довёл до конца свою кропотливую работу, выполняя её с тщательностью, которая казалась мне лихорадочной, несомненно, потому, что она отвечала лихорадочности моего ожидания, как вдруг, однажды утром, когда я, вероятно, был особенно несносным, в охватившем его столь же необъяснимом, сколь и яростном гневе, он разорвал и растоптал эти бесценные доски. В последующие годы, я неоднократно рассказывал Анри об этом происшествии, всякий раз напоминая ему, до какой степени оно показалось мне невозможным, нелогичным, почти нереальным, всякий раз вспоминая ощущение чего-то невероятного, испытанное перед этими бумажными досками, превратившимися в клочки. И всякий раз Анри удивлялся тому, насколько его подростковая ярость меня поразила: но, как мне кажется, из этого невероятного поступка я заключаю не то, что Анри был всего лишь ребёнком, а скорее, и в более скрытой форме, то, что он не был, что он уже больше не был тем непогрешимым существом, тем примером для подражания, тем хранителем знания, тем распорядителем уверенности, каким я и дальше хотел его, хотя бы его, видеть.