— Да я ж только так, шутя.
Они взбирались наверх, темнота на склоне сгущалась, легкий ветерок шевелил травы. Остановились на краю обрыва. Река внизу бледно поблескивала. Низко летящая птица жалобно прокричала: «тиу-тиу-тиу».
Они стоят неподвижно, позвякивают удила, Хелена вздыхает. Выбирают люди выражение лица и жесты, потому что так пристало, или потому, что иногда хочется, чтобы всё было иначе?
Млечный Путь, именуемый в этих краях Путем Птиц, расставлял на небе свои сияющие знаки.
XXXIII
Темное изваяние, подвижная перпендикулярность над конским крупом — таким явился Томашу пан Ромуальд в своей маленькой темно-синей фуражке, с арапником у седла, когда подъезжал по аллее к крыльцу. Вскоре они очень сблизились. За столом тетка Хелена пододвигала поближе к гостю варенье, дедушка расспрашивал об урожае. Однако Томаш знал — хотя бы по почти неуловимым признакам в поведении бабок, — что дистанция соблюдается. Пан Ромуальд мог себе приезжать, но не принадлежал к их кругу. Впрочем, это не имело никакого значения — от него исходило неодолимое обаяние. Визит и разговор о зверях предвещали новые чудеса.
Прежде всего сами Боркуны. Томаш никогда там не бывал, хотя это всего в трех с половиной верстах. Теперь он поехал туда с теткой, которой как раз пришлось отправиться к колдуну за лекарством для овец, и по этому случаю появилась идея навестить Буковского. У креста за куметыней надо было повернуть не направо, как в Погиры, и не чуть направо и немного прямо, как к Бальтазару, а налево. Линия леса приближалась, и за первыми же деревьями открывался совершенно иной мир, с холмика в лощинку, тут лесок, там болотце, между купами деревьев петляющие дорожки с колеями. Дом и двор пана Ромуальда представали взору внезапно: в низинке за ельником — заросшая черной бузиной маленькая усадебка с деревянными колоннами крыльца. За ней скрывались сад, ольховник, затем постепенно поднимающийся молодняк и, наконец, ряд высокоствольных сосен. Внутри запах кожи, в углах кучи сбруи, сёдла, хомуты, а в этих кучах и на стенах — множество необычных вещей: рожки, свистки, ягдташи, подсумки. Томаш выпытывал, для чего предназначена каждая вещь, и получил в руки ружье, которое Ромуальд переломил, посмотрел, не заряжено ли, но при щелчке курка подскочил и сказал, что так делать не надо — если спускать курок без патрона, ружье может испортиться. Это был шестнадцатый калибр, средний; двенадцатый — с внушительным отверстием в стволе — иногда пригождается больше, особенно на крупного зверя, а двадцатка — самая маленькая — сойдет только на мелкую птицу. Пану Ромуальду это ружье досталось от отца, и, хоть старое, било оно хорошо. Весь ствол был украшен змеевидным серебряным узором — такие ружья называют дамасскими.
Стол накрыли скатеркой, а прислуживала молодая девушка со скромно опущенной головой. Томаш таращился на нее или, как еще говорят, не мог глаз от нее оторвать. Наверное, причиной тому были цвета: белизна лица, мягко, постепенно перетекавшая в румянец щек, закрученная темно-золотистая коса, а когда она мельком взглянула на него — таинственный блеск темной голубизны. Ему показалось, что в этом взгляде была симпатия, и он помрачнел, когда позднее, выходя, услышал, как она мимоходом шепнула пану Ромуальду: «шутас». Речь шла о нем, и он страшно сконфузился — по-литовски это все равно что покрутить пальцем у виска. Это омрачило все удовольствие от визита, но, с другой стороны, с тех пор его тянуло в Боркуны — словно наперекор или чтобы что-нибудь исправить.
Пан Ромуальд сел с ними в бричку. Он настаивал, что его мать живет совсем рядом и будет очень рада. Боркуны состоят из трех фольварков под одним общим названием; земля разделена так, что между хозяйствами пана Ромуальда и старухи Буковской вклинивается территория Масюлиса. Здесь дом стоял на пригорке, с крыльца открывался вид на небольшое озерцо на дне заболоченной низинки. Пани Катажина Буковская в самом деле рассыпалась в любезностях и приглашениях. Но ее лицо! Покрытое бородавками с клочками волос, брови льняные, всклокоченные. Филин Томаша превосходил ее красотой. И голос: мужской бас. Впрочем, как Томаш вскоре заметил, ее внешность подходила к применявшимся ею методам. Хозяйство вел ее сын Дионизий, неженатый, но уже немолодой. Он ни в чем ей не прекословил и поджимал хвост, стоило на него прикрикнуть. По мнению Томаша, он не отличался ничем особенным за исключением сапог: не до колен, а выше, с мягкими голенищами, стягивавшимися ремешками и чашевидно расширявшимися на бедрах. Третий сын, Виктор, подрастающий юноша, был лупоглазым, с неотесанными чертами лица, и заикался, а уж если что-нибудь из себя выдавливал, то глотал часть слов и выговаривал одни гласные, перемежающиеся гортанным звуком, который мог означать любую букву. Например, предложение: «Сено мы уже убрали», — звучало у него: «Гего гыуге угаги».
Разумеется, опять стол, бутыль с крупником[57]и назойливые приглашения: «ты, сударь, уже можешь пить, чай не дитё» и «откушайте, не побрезгуйте», — чоканье, звон стекла. Томаш пригубил, и слезы выступили у него на глазах: напиток обжигал как огонь. Но Буковская осушила рюмку одним бульком (как он убедился впоследствии, в бутыль она заглядывала часто: как будто ищет что-то в буфете и — хлоп! — сразу с раскрасневшимся лицом закрывает дверцу). Дионизий наливал рюмку за рюмкой, тетка Хелена тоже не отставала. Правда, она пила не так, как другие: прищуривалась и выцеживала содержимое рюмки, словно это была вода. И сразу же возбужденные голоса, шутки, которых он не понимал, все эти взрослые глупости. Томашу стало скучно. Начали напевать, Буковская вскочила, подбежала к висящему на стене коврику с вышитой кошкой и сняла с него гитару. На середине комнаты она, притопывая, загудела своим басом:
Что ж ты, Аня, натворила?
За что мама тебя била?
Аль за сахар, аль за каву,
Аль за гонор, аль за славу?
Не за сахар, не за каву,
Не за гонор, не за славу,
А за то маманя била,
Чтоб парней я не любила.
Раззадоренная успехом, уже сидя, она перебирала струны, умильно закатывала глаза и пела о Вурцеле. Эту песню Томаш знал — слышал от Антонины — и дивился. Разве можно быть ягодкой-молодкой, если ты любила сорок лет? А слова в песне были такие:
Ах, Вурцель, Вурцель, сердцеед жестокий,
Безразличны тебе вздохи, слез моих потоки.
Любила тебя я с гаком лет сорок,
И тому немой свидетель Этих писем ворох.
Женись, женись, Вурцель, черт тебя стреножит,
А мне, ягодке-молодке,
Руку принц предложит.
Правда, у Буковской эта романтичность получалась очень смешной. Еще смешнее вышло, когда она затянула: «Запрягайте-ка коней, бо мне надо ехать к ней» с припевом: «Надо-надо-надо-надо». Во всяком случае, пусть уж лучше забавляются так, чем все время накладывать и наливать. Томаш соглашался терпеть все это, так как понял, что с ними нужно быть терпеливым — ведь они никогда не могут сосредоточиться на чем-то одном. В нем уже разгоралось любопытство: Дионизий рассказывал о логове волков неподалеку — вечером на краю болота он видел самца, а значит, почти наверняка где-то рядом есть и волчата, но, когда Томаш начал его расспрашивать, все сразу потонуло в гомоне, смехе и звяканье тарелок Все-таки в Боркунах оставалась масса вещей, о которых нужно было разузнать. К тому же здесь он чувствовал себя не так неловко, как во время визитов в другие усадьбы. Поведение за столом не требовало постоянной бдительности, ему придавали смелости их ногти с черными ободками и ладони, загрубевшие от работы в поле, а еще — их расположение к тетке и к нему.