Но вот душ закапал, прекратилась подача воды, мы быстро вытираемся кто чем, и теперь начинается пытка ожидания на цементном полу. Душевая быстро охлаждается, и уже это не блаженство, а вызывает проклятия, сейчас у всех действительно стучат зубы, и каждый старается, как может, согреться. Пригодились мне сапоги, хотя бы ноги в тепле, а на спине мокрое полотенце, и я сжимаюсь, чтобы стать как можно меньше. Удивительно, как можно такое приятное дело, как душ, превратить в эту пытку. Мы все похожи на мокрых куриц, сжатые в комки и прикрытые тряпками, замерзшие и уже даже не ругающиеся, так как на это тоже нужны силы.
Наконец нам выдают нашу одежду, горячую, пропахшую вонючим паром, но, к сожалению, мокрую, вернее, влажную. Все стремятся ее скорей напялить. На минуту бросаю взгляд на наше одевание и вижу нас со стороны — это зрелище полной беспомощности не могущих справиться со своими штанами, рубахами, торопящихся, деятельных, но совсем обессилевших людей. Володька никак не может попасть в штанину — когда он поднимает ногу, штанина уходит в сторону, он опять тщательно подводит ее к ноге, но, только начинает поднимать ногу, руки уже понесли штаны в сторону. Теперь я наклоняюсь, ловлю его ногу и запихиваю в штанину, но нас обоих оставляют силы, и мы застываем для новой атаки. Кто-то не может надеть рубаху, которая уже на голове и руки в рукавах, но он никак не продвинется дальше и просит, никого не видя, таким жалобным голосом: «Братцы, братцы, помогите», — как будто тонет.
Все же наконец-то все постепенно одеваются, и наша тройка тоже одета, осталось только поясом затянуть шинель, но это тоже очень трудное дело. И все-таки мы счастливы, теперь нам можно возвратиться в свои комнаты и не бояться, что мы кого-то заразим.
* * *
Прошло несколько дней, я все еще лежу, и мне трудно подняться. Коля принес мне фотографию немца, чтобы ее нарисовать, но я не в силах что-то делать. И все же пытаюсь рисовать, но рисую с фотографии свою жену, мне так хочется воскресить ее в памяти, сделать портрет Галочки, сидящей среди цветов с цветами в руках в дни нашей первой встречи в Сорочинцах далеко на солнечной Украине. Но вижу я все хуже и хуже, и все расплывается, а когда я напрягаюсь, начинает сливаться в сизоватом тумане, потом плывут круги светлые и темные, и я закрываю глаза и ложусь, чтобы отдохнуть. Но удивительно, как только пытаюсь всматриваться, все опять расплывается.
Меня начинает сильно беспокоить, что, пока я лежу с закрытыми глазами, все хорошо, но стоит их открыть, и все, что я вижу, плывет, и с каждой минутой все больше и больше. Я теряю зрение. А на голове даже пуха нет, волосы не растут, и она как бритая. Ногти на ногах выпали, как пластинки, что испугало меня еще больше. Как видно, подходит конец, и нет выхода из этого заколдованного круга.
Лежу целые дни с закрытыми глазами. Николай Гутиев тоже ослабел, и нет работы, чтобы он мог прокормить нас обоих, а на этих харчах зрение не вернешь. Значит, нужно решаться, я не хочу тянуть долго, решаю выброситься из окна нашего третьего этажа.
В эту, пожалуй, самую трудную минуту моей жизни вдруг помощь пришла совсем неожиданно. Меня искал один мой земляк, и вечером он пришел в нашу комнату. Узнал меня, а я его смог узнать только по голосу. До этого несколько раз мы виделись на лагерных построениях, он был с Полтавщины, знал даже село, откуда был родом мой отец.
Никифор Васильевич — степенный хохол, упорный, как и должен быть украинец, и если уж что задумает, то выбить можно только с душой вместе.
— Ой, братику, та якэ ж горе трапылось, що ты нэ бачишь. А у мэнэ до тэбэ дило есть, тай такэ дэликатнэ, що тильки земляку и сказать можу.
Я не могу понять что за дело, но слушаю, догадываюсь, наверно, что-то задумал Никифор Васильевич. Говорю, что уже, кажется, я от всех дел ухожу, опоздал он со своим делом.
— Та, Мыкола, абы ты знав! Я зараз в рабочий команди ризныком работаю у нимцив. Поки про дило казать нэ буду, а зараз будэм тэбэ лыкуваты. Ты лэжи, а я пиду до вашей кухни.
Прошло время, я думал, что он ушел совсем, и погрузился в свое полусонное состояние. Но открылась дверь, и вошел Никифор Васильевич, в комнате сразу вкусно запахло вареным, супом, а он уже по-деловому подсаживается, подтянул меня повыше на подушку и начинает кормить со своей деревянной ложки. Бульон наваристый и горячий, мы дуем вдвоем на ложку, и я с жадностью глотаю, но он мне много не дает, а я, казалось, ел бы и ел, дает кусочек мяса, это сердце (кухонным рабочим немцы отдавали требуху при разделке туши), а остальное переливает в мой котелок и оставляет Николаю Орлову, чтобы он меня подкормил. Мне делается тепло, и, ослабев, я засыпаю, и уже не лезут мысли о конце, и опять проблеск надежды на возврат зрения, и что опять я увижу яркий мир и сверкающее солнце.
Никифор Васильевич помещался в нижнем этаже нашего рабочего корпуса, и стал он заходить ко мне каждый вечер, привел врача. Тот, наш же военнопленный, посмотрел меня и сказал: «Все хорошо будет, зрение вернется, если будет питание; и ногти вырастут». Вот, «питание». Но Никифор Васильевич взял меня на свое иждивение, и через неделю я уже видел, хотя и не очень ясно.
Сегодня Никифор Васильевич принес мне паспорта, завернутые в тряпочку, я спрятал их в свое логово, и только теперь он мне сказал, что их группа решила бежать, но, для того чтобы пройти по территории Белоруссии, нужно иметь паспорта с отметкой, что ты невоеннообязанный. Для этого нужно сделать фото, то есть подрисовать чужие фотографии на паспортах, чтобы похоже на каждого было, и поставить штамп «гесеген» (проверено); а паспорта эти — мертвых пленных, из гражданских. Вот и нашлось мне дело, а я думал концы отдавать. Великая это вещь — уметь что-то делать и быть нужным людям.
Сразу стало весело на душе, и я принялся за эту кропотливую работу. Работа требовала большого труда и тщательности. Нужно было с натуры нарисовать портрет каждого из группы, затем соскоблить глянец с фотографии из паспорта и подрисовать фото по портрету. Потом эти портреты-миниатюры нужно было обработать: нацарапать с ненужных фото белой эмульсии, развести ее кипятком в ложке и окунуть рисунок, а когда эмульсия застынет, снова размочить портрет, наклеить на чистое стекло и бензином протереть. Получалась глянцевая фотография, которая вклеивалась в паспорт, на ней рисовались недостающая часть круглой печати и прямоугольный штамп «гесеген». Делать нужно было, чтобы никто не догадался, потому я работал украдкой, когда удавалось оставаться днем одному в комнате.
Через месяц все паспорта были готовы, и группа бежала.
Но на меня упало подозрение, так как все они приходили ко мне позировать. В комнате стали коситься, и чувствую, что не все хорошо относятся. Вечером начинается разговор:
— Вот если все так будут рисоваться, а потом бегать, то, может, ты и нас срисуешь?..
Меня вызвал Васька, комендант рабочего лагеря, и тоже начинает:
— Мы тебя лечили (это он лечил!), а выходит, на нас ты всякие подозрения накликаешь. Вон полиция уже говорит, подозрительно что-то Никифор тебя откармливал…