— Женя!.. Я теперь для тебя только Женя!
Ну вот, еще один на «ты» перешел! Конечно, после тяжелых огненных объятий дьявола объятия любого земного мужчины были для меня малочувствительны, но мне вообще сейчас ни с кем обниматься не хотелось, а с Чепыриным обниматься не хотелось никогда. Отбиваться и объясняться не было сил, потому и стояла я, объятая физиком, и равнодушно разглядывала дремучие бакенбарды Фарадея из-за его плеча.
— Я забуду Аллу, почти уже забыл! Я вырву ее из своей жизни! Мы вместе вырвем! Ты ее вырвешь — я чувствую, как ты горяча, темпераментна!
В это время я как раз пыталась высвободиться, но Евгений Федорович воспринял мое телодвижение как эротическую конвульсию, еще крепче закрутил меня ногой и облепил мой рот губами, упругими, как грузди. Я воздела очи на Фарадея. До этого великий ученый, казалось, только присматривался к нам с профессиональной пытливостью, но теперь его бакенбарды ехидно растопырились. Я закрыла глаза. «Что же, все-таки вариант, — повторила я мысленно Наташкины слова, терпеливо ожидая конца поцелуя. — Сколько можно одной маяться! Чепырин интеллигентен, трезв, материально крепок. Разве я первая вот так, без любви?.. По любви уже было! До сих пор котлету в холодильник не положи… Вон у Наташки уже третий Вова, и она вполне счастлива. Почему не могу быть счастлива я? Только бы он отцепился со своими губами… Нет, надо как-то устраиваться в жизни, а то у меня, похоже, уже крыша едет, черти мерещатся, как алкашу. Белая горячка… Горячка белая… Наверное, Бек мне дури какой-то сунул. Недаром у него кругом благовония дымятся… Все, начинаю новую жизнь! Но если хотя бы раз в сутки придется так целоваться… И Фарадей, кажется, моргнул. Едет, едет у меня крыша»…
Евгений Федорович оторвался от моего лица, зато стиснул мне бедра.
— Я решил! Поживем вместе! Поехали сейчас к тебе, — сказал он и так раздул ноздри, что ворс внутри них стал дыбом. — Мы ведь уже на пределе! Поехали!
Мы и поехали. В троллейбусе Евгений Федорович стал рассказывать, что любит отбивные котлеты не толще полутора сантиметров и жареную картошку, залитую сметаной и после этого хорошо пропаренную под крышкой. Он вместо Седельникова будет чинить мои электроприборы, а я в ответ должна гладить ему рубашки, блюсти стрелки на брюках и лелеять две его бобровые шапки, уже немного подъеденные молью. Я, такая чуткая, тонкая и понимающая натура, просто не должна подпускать больше моль к шапкам! Сладострастной Алле закон был не писан, но я, по его мнению, просто рождена для уюта и приятных хлопот. В троллейбусе он тоже не выпускал мои бедра, и тем местам, за которые он держался, было тепло, как от грелки. Он категорически требовал называть себя Женей, но у меня это никак не выходило. Я вообще терпеть не могу это имя. Но черт с ним! Я твердо решила выйти за него. Что я, хуже других? Мне даже стало казаться, что я уже за ним замужем, причем так давно, что он мне страшно надоел. Он перечислил свои привычки, которые я должна принять и вписать в свою жизнь. Моими привычками он совсем не интересовался — решил, должно быть, что я такая положительная, что у меня не может быть привычек. Иногда он забывался и горевал об Алле, сбежавшей в Нарым с его позавчерашней зарплатой, но в моей квартире он бросил воспоминания и живо заинтересовался интерьерами.
— Очень обои миленькие, — одобрительно отметил он, заглянув в гостиную, а потом осмотрел туалет, где задержался минут на восемь, после чего долго мыл руки и любовался кафелем и моими махровыми полотенцами. Кстати, в прихожей он смело надел тапочки Макса.
— Евгений Федорович, может, перекусим? — предложила я.
— Женя! Только Женя! — взвыл он низким чувственным голосом. — Перекусим, но потом! Ведь сейчас мы уже на пределе… Где твоя спальня? Иди ко мне!
Квартира у меня двухкомнатная, где что, разобраться нетрудно, и Чепырин устремился в нужном направлении, на ходу скидывая ворсистый пиджак и спуская с покатых плеч дорогие широкие подтяжки. Я вздохнула, потому что все-таки предпочла бы перекусить. И вообще Евгений Федорович — ладно, пусть будет Женя! — не будил во мне жгучих и неотложных желаний. Но хоть руки я имею право помыть?
— Я сейчас! — крикнула я из ванной вслед Чепырину…
Я мыла руки и любовалась собою в зеркало. Глупейшая физиономия! Почему, спрашивается, я не на пределе?.. Может, умыться? Нет, все-таки с макияжем я очень хорошенькая. Не хотелось бы подурнеть даже в глазах — начинаю привыкать, беру себя в руки! — Жени.
Вдруг сквозь шум воды до меня донеслись какие-то странные звуки. Я выключила воду и прислушалась. Несомненно, то стонал Евгений Федорович. Подобные глубокие, грудные стоны я неоднократно слыхала и прежде, — ими сопровождались рассказы о проделках Аллы. Но сейчас-то чего он воет? Опять вспомнил кривые волнующие ноги?
Вне себя от удивления, я пулей кинулась в спальню, но так и застыла на ее пороге. Чепырин сидел на пуфике рядом с моей кроватью в спущенных подтяжках, со спущенным до середины груди галстучным узлом и стонал. А на кровати, широко раскинув длинные худые руки и длинные же ноги со страдальческими желтыми пятками, возлежал Агафангел Цедилов. Он спал так крепко, что его не тревожили громкие звуки, издаваемые Евгением Федоровичем. Гиацинтово кудрявая голова мирно утопала в моей подушке, губы безмятежно оттопырились, а худой бок мерно дышал, обозначая при каждом вдохе крупные тощие бедра.
— Почему он здесь? — стонал Чепырин. Его травянистый чуб свесился на лоб. Две скудные слезы, мутные, как рассол, спустились по щекам и добежали до кончика размякшего носа.
Я не знала, что сказать, тем более что Евгений Федорович, кажется, не нуждался в моих ответах.
— Почему он совершенно голый? — задал он очередной вопрос, не вполне корректный, потому что из-под одеяла все-таки выглядывали довольно приличные застиранные трусы, тоже, наверное, из секонд-хэнда.
Наконец, Чепырин перешел к обобщениям.
— Почему вы все так распутны? Если привлекательны, то обязательно распутны? Почему вам мало порядочных, любящих мужчин, и вы липнете к проходимцам?
— Это не проходимец! — зачем-то сказала я. Будто в ответ на мои слова Агафангел развернулся еще вольготнее, почесал бессознательно и сладко под мышкой и фукнул во сне розовыми губами.
— А кто же это тогда? — взвился Евгений Федорович. — Я сам вчера в магазине слышал, как ты спрашивала его имя. А сегодня как угорелая умчалась! У тебя окно между вторым и пятым уроком, я расписание смотрел. У, я был свидетелем: ты оделась и через две ступеньки попрыгала к выходу. Сюда, к нему! Отдаться!
Он снова застонал. «Ну вот, у меня уже провалы в памяти," — подумала я. — К Беку я пошла между вторым и пятым уроком, у него обнаружились рога и копыта — это я помню. А пятый урок? А шестой? Я что, их давала? О специфике диалогической речи, о Митрофанушке? Ничего не помню… И как я оказалась в физическом кабинете? И вообще в школе?»
Мне стало страшно. Все, что было до встречи с Чепыриным под сенью бакенбардов Фарадея, свилось в моей памяти в какой-то лохматый клубок. Из него торчали пестрые обрывки, но сама нить безнадежно затерялась, ушла в середину клубка, и что правда, а что морок, было неясно. Я полагала, что меня чем-то окурили. Пусть окурили! Но возможно ли, чтобы часть меня — что? душа? то голубое, прозрачное, болезненно нежное, что я чуяла вместо тела, внимало Беку, неслось штопором вглубь тоннеля мимо бабушкиного комода и прабабушки с зонтиком (куда? наверное, прямо в ад!) — а в это время другая моя часть, только тело, в желтой блузке с нарциссами и в лакированных туфлях, вещало девятому классу о Митрофанушке… Тело Митрофанушки не помнило — ведь помнит душа! А она сгорала в это время в бековском пекле… Но как же тело само давало уроки? Я настолько встала в тупик, что на время позабыла и про Чепырина, и про Агафангела. Последнему это было все равно: он лишь посапывал себе в моих подушках. Зато Евгений Федорович пытался убить меня своим бессильным взглядом.