Господин де Танкред возвращался, перепачканный, как фавн. Он был по уши в грязи, с одежды свисали рыжеватые стебли папоротника, дубовые листья и клочки озерных водорослей. Он весь был облеплен перьями и шерстью. Он уставал так, что, даже не сняв сапог, валился без сил в кровать, которая давно уже превратилась в большое корыто, и в этой колыбели, полной запахов и крови, лежа рядом со своими псами, он предавался мечтам об Эмили-Габриель.
Однажды ночью, когда Жюли спустилась вниз за стаканом воды, желая усмирить свой жар, она застала его у камина, где он наблюдал за корчами совы, застрявшей в трубе. Она скинула юбку, которая заструилась на пол с шорохом осенней листвы, он сбросил одежду, которая свалилась с него с шумом падающей птицы, и они стали совокупляться, жадно вцепившись друг в друга, чтобы не упасть, закрыв глаза, ибо так велико было их отчаяние, что, отдаваясь, они даже не думали об удовольствии. Потом они расстались, как если бы ничего не произошло, как если бы они просто случайно встретились и поздоровались.
Впрочем, утром господин де Танкред даже затосковал о подобного рода приключениях, ему казалось, что это занятие как-то дополняет охоту и поможет ему дождаться выздоровления Эмили-Габриель. Он захотел обсудить это с Жюли. Но она высокомерно дала отпор, объяснив, что презирает слишком легко доставшихся мужчин.
— Я вами овладела, я вас и бросаю.
Он возненавидел ее и на охоте стал убивать исключительно самок.
Со ртом, набитым леденцами, еле успевая их разгрызать, чтобы тут же получить новую порцию, Эмили-Габриель медленно приходила в себя. Она больше не плакала и даже позволяла, чтобы в ее комнату вносили лампу и разводили в камине огонь, она уже могла смотреть на него, не отрывая глаз. Она все забыла. Чтобы вернуть ей память, Сюзанна изобрела один прелестный способ: она подводила ее к коврикам, вышитым госпожой Герцогиней, и называла предметы, там изображенные. Начали с цветов, что окаймляли самые старинные узоры, затем перешли к рыбам и закончили птицами. Что же до остального, например звезд, деревьев, все это показывали тоже, если находили их изображение; особенно странное впечатление на Эмили-Габриель произвели животные, она весьма удивилась, обнаружив, что «дикий кролик» — это, оказывается, комочек грязного пуха, а «борзая» представляет собой некое животное, вытянувшееся по ветру, как струйка дыма. Но на этом ее словарный запас заканчивался. Когда Сюзанна дала ей иголку, чтобы, втыкая ее в канву ткани, Эмили-Габриель составила слово, которое само всплывет из глубин памяти.
— Посмотрите, — говорила она ей, — какой красивый оттенок берлинской лазури, как он оттеняет брюшко нашей горлицы.
Эмили-Габриель оборачивала к ней широко распахнутые удивленные глаза, кольнув до крови палец, и брала в руки кусок муслина, даже не заметив, что пачкает его.
Кормилица упрекала Сюзанну, что та слишком напирает на учение: по ее мнению, таких слов, как «кролик» или «борзая», было вполне достаточно, чтобы девочка могла общаться с господином де Танкредом. Сюзанна же обвиняла Кормилицу, что та искусственно пытается удержать ее в детстве. Демуазель де Пари предложила усадить ее за пианино, полагая, будто память вернется вместе с романсами, но пальцы Эмили-Габриель не разбирали черных и белых клавиш. Поскольку она стала совсем дурочкой, Исповедник, который, наслушавшись рассказов Панегириста, весьма сомневался, что в монастыре ее наставляли на путь благочестия, счел своим долгом указать ей правильную дорогу святости по-деревенски, подразумевая под этим чрезвычайно полезные для здоровья добродетели, что особенно проявляются на свежем воздухе. Он заставлял ее произносить молитвы, которых она никогда не знала, и, судя по той неуверенности, с какой она повторяла их, вынужден был признать, что она и в самом деле утратила веру. Поскольку она соглашалась наносить визиты беднякам, причем являя при этом большую готовность, нежели порой дамы ее положения, Исповедник счел, что она забыла все тяготы, сопутствующие благотворительности.
Господин де Танкред никогда еще не любил ее так сильно, как в те минуты, когда сопровождал ее, кроткую и безвольную, на прогулке к маленькому бассейну, посередине которого бил фонтан в виде купидона верхом на дельфине; она, слабоумно улыбаясь, показывала на него пальцем. Теперь он мог признаться, что в монастыре она показалась ему немного слишком ученой со своей манерой объяснять содержание картин, на которые он просто смотрел — и все, или брать у него из рук перо, когда в библиотеке она принималась исправлять написанное им. Она всему пыталась найти разумное основание, цитировала латинских авторов, чтобы объяснить нечто, и так вполне понятное, если руководствоваться обычным здравым смыслом. Она утомляла его своим несмолкающим щебетом, зато теперь она не говорила вовсе, только указывала пальчиком — о этот очаровательный вытянутый пальчик! И потом, он не мог позабыть, как унизила его Аббатиса: «Здесь никто ни на ком не женится!» Ну что ж, если нельзя жениться «здесь», значит, женимся тут!
— Милая моя Эмили-Габриель, — произнес он, обращаясь к подруге, — я умоляю вас, давайте поженимся, наша жизнь окажется вечным праздником, вы станете вышивать по канве, я охотиться, вечерами мы будем по три раза обходить вокруг бассейна, а радостные собачки будут танцевать перед нами!
— Что вы такое говорите, Месье? — возмущалась Жюли, желавшая приберечь Эмили-Габриель исключительно для себя одной в качестве гарантии своего влияния и рассчитывавшая на то, что в обществе она станет ее компаньонкой. — Вы хотите жениться на женщине, потерявшей память, у которой ум малого ребенка. Имейте в виду, я буду всеми силами сопротивляться вашему желанию, я перед всеми предъявлю обвинение, что вы гнусный охотник за приданым!
— Гадюка, — шипел господин де Танкред, — когда-нибудь я размозжу тебе голову!
Присутствующие делали все возможное, чтобы Эмили-Габриель как можно скорее пришла в себя, чтобы к ней вернулись воспоминания. Близкая и дальняя родня, всякие дядюшки-тетушки из Франции и Европы, гугеноты и католики. Сами ангелы и святые оспаривали ее друг у друга. Невероятно велик был интерес к этой девочке, сироте по матери, почти покинутой отцом, последнему отпрыску знаменитого рода. Родня с севера хотела выдать ее замуж, чтобы укрепить таким образом хиреющую ветвь фламандского семейства. Родственники с юга желали отдать ей аббатство в Испании. Ради нее Италия готова была породниться с Голландией. И даже некая семья из Бретани, из последних сил цеплявшаяся за уже отмершую ветку генеалогического древа, рассчитывала выдать ее замуж за старшего сына, которому девочка, по обычаю тамошних мест, приходилась кузиной. И это все не говоря о смятении, охватившем Париж после того, что произошло в монастыре де С. Имя Софии-Виктории только что было вписано в мартиролог, не без воздействия, как поговаривали вокруг, самого Господа Бога, хотя Папа был не слишком к этому расположен.
Вполне понятно, что Кардинал, который в этом деле лицемерно изображал святошу, все больше беспокоился по мере того, как изгнание затягивалось, а волнение семейства нарастало. Уверяли, будто она превратилась в идиотку, но ему было известно, что рядом с нею находится Жюли, а также этот господин де Танкред, весьма воинственно настроенный. Он опасался, что ее могут подговорить связаться с семьей, и с помощью Герцога, следы которого оказались затеряны, они сумеют жестоко отомстить. Он послал гонца справиться об Эмили-Габриель и известить ее, что он готов отдать приказ о восстановлении аббатства в том виде и в том стиле, как она пожелает сама. Он послал ей план розария, который велел разбить в бывшем саду геометрии и велел передать, что к ее возвращению все будет в цвету.