— Ты знаешь, что это значит? Я качаю головой.
— Теперь ты в полной мере стала самой собой. — Гермико усмехается. — Какой благоприятный день. Пойдем прошвырнемся по магазинам.
Мне никогда и в голову не приходило пешком дойти с горы Курама до Киото — это же невесть сколько миль! — но Гермико знает тайный путь, короткий и прямой. Сперва мы следуем по течению узкого ручейка, сбегающего вниз по склону; обе в таком восторге от моего фекального триумфа, что едва не парим в воздухе. Прямые сосны отгораживают солнечный свет; мы скользим над землей, точно скаковые лошади. Наконец ручей вливается в мелкую речушку. Мы неспешно идем вдоль пологого берега, однако ощущение такое, словно на самом деле не мы двигаемся, а мир смещается как диорама — прозрачные струи реки, глянцевые, точно краска под кистью художника, мужчины без пиджаков, выгуливающие миниатюрных любопытных собачек, футболисты, затеявшие кучу малу в красных облаках пыли, сгорбленная старуха, собирающая бутылки в вытоптанном бурьяне. Речушка впадает в другую реку, более широкую и полноводную, и внезапно мы оказываемся в самом центре Киото.
Покупатели запрудили крытые тротуары Каварама-ти-дори. Гермико берет меня за руку, и мы прокладываем путь сквозь толпу. Ток воздуха капсулой изолировал нас от мира, мы двигаемся в три раза быстрее престарелых дам с сумочками и авоськами, в три раза быстрее орд девочек-подростков в гофрированных юбочках и матросках. Ничто не властно к нам прикоснуться.
Ныряем в длинный магазин с высокими потолками. Пол — голый бетон, глазурованный смолой цвета меда, демонстрационные вешалки — ржавые железные перекладины, зеркала — длинные листы отполированной жести с пугающе острыми неровными краями. Продавщицам требуется целая вечность на то, чтобы доковылять до нас из глубины магазина — в этаких-то сандалиях с черными деревянными подошвами толщиной в фут. Впрочем, они и босиком проворнее не стали бы, так туго затянуты они в свои платья из ткани ламе медного цвета. На фоне подсветки — подсветкой работают хромированные автомобильные фары и сварочные горелки, что пылают в высоких нишах — неуклюже ступающие продавщицы напоминают вызолоченные этюды Джакометти[73].
Но вот они доковыляли — все наперебой кланяются, трепыхаются, скрежещут ресницами, словом, на Гермико не надышатся: она здесь, по всей видимости, завсегдатай. Гермико указывает на меня и велит им разобрать парусиновые цирковые шатры на одежду канадской великанше.
Девушки неверной походкой бредут на склады, спрятанные за рядами отключенных батарей парового отопления, и возвращаются несколько веков спустя с одним-единственным платьем, что свисает с их обесцвеченных рук, поблескивая, точно нефтяное пятно.
Меня вталкивают в просторную дымовую трубу из рифленого металла, что служит здесь примерочной. Даже в жестяном зеркале вижу, что платье — просто отпад. Скроенное по косой, с одного плеча приспущено, на другом едва держится, смахивает на кусок серой автопокрышки, но стоит мне пошевелиться — и ткань мерцает и переливается. При этом само мое тело остается неизменным, той же блеклой текстуры, как утренняя каша-размазня.
Выхожу в демонстрационный зал, все восклицают: «Ах-х!» Девушки, цокая сандалиями, устремляются ко мне, удлиненные киотские лица озаряются радостью.
— Дженки-дженки, — щебечут они, или что-то в этом роде. — Дженки-дженки.
— Что они говорят? — спрашиваю шепотом у Гермико.
— Тебе идет.
Искоса гляжу на свое отражение в длинной полоске измятой жести.
— Им платят, чтобы они так говорили.
— Луиза, это платье идеально тебе подходит. Только женщина настолько… величественная, как ты, может позволить себе его надеть.
Девушки-Джакометти выжидательно смотрят. Выдаю самую свою осмысленную фразу по-японски:
— Икура десу ка?[74]
Одна из девушек качнулась вперед и подносит к моим глазам калькулятор из оцинкованной стали: на светодиодном индикаторе высвечивается цифра с астрономическим количеством нулей.
Гермико улыбается, кивает от моего лица, девушки-Джакометти бурно аплодируют. Вот уж неудивительно — за такие-то деньги, мать их за ногу.
Выходим на тротуар. Я прижимаю к себе здоровущий пакет не иначе как из пожелтевшего рыбьего клея. Проходим несколько шагов.
— Дай-ка руку, — говорит Гермико. И перекладывает мне в ладонь отрез серебристой кольчуги.
— Это что такое?
— Ожерелье, глупышка. К такому платью полагается завершающий штрих.
— Но где ты его раздобыла? Гермико широко усмехается.
— Слямзила, пока продавщицы отвернулись. Уж эта мне Гермико.
Заворачиваем за угол выпить чаю в тесной многоуровневой кафешке, где повсюду кованое железо филигранной работы и зеркала с золотыми прожилками.
— Хочешь попробовать мороженое-сандэй «зеленый чай»? — спрашивает Гермико. — Мое любимое.
— С удовольствием.
Официантка в мандариновом форменном платьице горничной из фарса времен belle epoque[75]кланяется и убегает. Гермико заглядывает мне в глаза.
— Ты счастлива?
— Есть хочется. После похода по магазинам я всегда голодная как волк, но, в конце концов, лопаю-то я за двоих.
— Ты не?.. — пугается она. Я смеюсь.
— Я имею в виду, за двоих японцев. Я не беременна и никогда не буду.
Гермико накрывает мне руку своей рукой.
— Нет?
— Когда я в последний раз сделала аборт, я велела им заодно вытащить и все причиндалы тоже.
— И для тебя это… — она умолкает, закусывает нижнюю губу, — не явилось тяжелым душевным потрясением?
— Я уже давно собиралась это сделать. Mes regies[76]всегда причиняли мне адскую боль…
— Твои — что?
— Mes regies. Французский эвфемизм для «месячных» — так было принято говорить в моей семье, чтобы никто случаем в обморок не грохнулся при мысли о вагинальном кровотечении. Хотя «месячные» — тоже эвфемизм, верно? Как бы то ни было, мне всегда казалось, что от матки проблем куда больше, нежели пользы. Так что я велела все на фиг вычистить.
В глазах Гермико — готовое излиться на меня сочувствие.