прильнула к нему.
На повестке дня
В конце августа председателей собрали в райкоме. Собирали к десяти, но собрались все не раньше половины двенадцатого — дел невпроворот: уборка на носу, дороги после недавних проливных дождей развезло, добирались кто как мог. Приехавшие пораньше курили в коридоре, то и дело поглядывая в окно — как бы снова не заморосячило.
— Враг бы побрал эту погодку в самое неурочное время! — недовольно проворчал кто-то.
Наконец всех позвали в кабинет. Когда расселись, Перетолчин тяжело поднялся, упираясь в стол кулаками. Помолчал, оглядывая собравшихся, пережидая легкий тревожный шепоток и поскрипывание старых стульев. Начал тихо, доверительно.
— Бюро сегодня, товарищи, только по одному вопросу. И поскольку мы вас всех на него собрали, думаю, что специфика данного вопроса для вас не секрет. Успокаивать не буду — вопрос не легкий. Но вопрос в масштабе всей нашей страны. Не понимать этого предложено считать преступлением! План ваш по хлебосдаче намечен твердо. По тому, кто сколько посеял. Что говорить — трудный план. Но речь сейчас, товарищи председатели, о другом… О другом, товарищи, речь. Будем сдавать хлеб сверх плана. — Пережидая напряженную тишину, он стоял, по-прежнему упираясь кулаками в стол, исподлобья глядя на собравшихся. Было хорошо видно, что ему нелегко все это говорить. — Все понимаю, все знаю. И самим ничего не остается, и сверхсилы это для многих. А надо! И не то даже, что надо… Каждый килограмм хлеба — это удар по засухе… по развалинам, в которых пока еще чуть ли не полстраны лежит. Это рука будущему нашему, которую мы протягиваем ему из своего нелегкого, но героического времени, товарищи. А когда нас учили отступать или трудностей бояться? Партия нас этому не учила! И товарищ Сталин нас этому не учил! Мы привыкли говорить — надо? — сделаем! И я думаю, что эти слова, товарищи, мы и положим в основу решения нашего сегодняшнего бюро. Кто «за» — прошу поднять руки.
Председатели медленно, один за другим поднимали руки. Большинство старались не глядеть на соседей. Лица у всех были хмурыми. Помедлив, внимательно посмотрев на Перетолчина, поднял руку и Николай Перфильев.
После бюро потянулись скопом в районную чайную, благо идти всего через дорогу…
Когда все расселись за двумя составленными столами, Рубанов, оглядывая всех хитровато прищуренными глазами, с наигранной живостью стал рассказывать:
— Что-то Тюркин сегодня расщедрился невпролаз… Который месяц гвозди прошу, как об стенку. А сегодня сам подходит — выписывай, мол. Я смотрю, раз такое дело, так скоб у него еще взял полсотни, пока образумится…
Подошедшая официантка стала составлять на стол тарелки.
— Тебе на что скобы-то? — нехотя поинтересовался Большешапов. — Строить, что ль, что задумал по нонешним временам?
— Ты мне, милая, подушечек еще с полкило прикинь, — попросил официантку Рубанов. — Розовые такие, у вас там видал. Ребятишкам обещал… — И только после этого повернулся к Большешапову. — Барженка у меня старая имеется, Иннокентий Иванович. У своза с прошлогодней весны еще мокнет. Так, я думаю, перевоз к Еловой в лесопункт, значит, наладить. Паром такой сообразить.
Большешапов аккуратно разливал по стаканам водку.
— Хозяйственный ты мужик, Рубанов, — не то одобрительно, не то осуждающе хмыкнул он. — Поглядишь на твои заботы, горько не станет.
— Тюркин, я слыхал, коровенку завел, — предложил свою версию неслыханной щедрости кладовщика Постнов. — Видать, под твое сенцо подсыпается. Твой-то колхозишко поближе. А то, глядишь, и нам бы чего отвалил.
— Мне-то без ума. Стожка что ль жалко? — потянулся за стаканом Рубанов. — Сена-то мы нынче ладно навалили. Пусть пользуется.
— Вы теперь так друг друга и будете пользовать, — проворчал Большешапов. — Поехали, председатели…
Поднял свой стакан. Выпили.
Сидело их сейчас за столом районной чайной четверо. Четверо председателей — почти все в районе. Ни веселья у них, ни обычного шумного разговора на этот раз как-то не получалось.
— У нас в деревне, — неожиданно подал голос упорно молчавший до того Перфильев, — охотники белок, что похужей, не вышли еще, «горявками» зовут. Корысти с них никакой. Не разглядит кто, да и загубит зверюшку…
— Ты это об чем, Николай? — удивился Постнов.
— Это он по первости своей председательской нашу жизнь на себя примеряет, — догадливо пояснил Большешапов.
— Да и пить, Николай Иннокентьевич, ты как следует еще не научился, — засмеялся Рубанов. — Как выпьем, так ты все о делах.
— Сам-то сейчас об чем говорил? — огрызнулся Перфильев.
— Так у меня дела все больше веселые. Там я обману кого, там меня, значит, нагреют. А начнешь рассказывать — вроде все по уму. Движется потихоньку.
— К тебе сам не заезжал еще? — поинтересовался у Перфильева Большешапов.
— Грозился.
— Ты ему шибко не докладай, что к чему. Пустое дело. Он тоже человек подневольный. Потом вместе погорюете, когда окончательно обозначится.
— Ты об чем?
— Так кто ж его знает…
— Супруга моя, Аграфена Петровна, просила меня ребятишкам ботиночки какие ни на есть к школе добыть. Так я уж тут к кому только не совался — нипочем не отоваривают. Расстройства теперь будет… — решил заодно пожалиться на жизнь и Постнов. И тут же развернулся к Рубанову: — У тебя с займом как прошло?
— Обошлось. Половину на колхоз записали.
— Без наличности, значит?
— Я что тебе, рожу ее?
В чайную вошли двое. Высокий худой старик, державший на плече сверкающий перламутром трофейный аккордеон, сразу прошел к буфетной стойке. Инвалид, тяжело опираясь на костыли, стоял в дверях, пьяно оглядывая закуренный гудящий зал. Разглядел за столиком в углу председателей и, неловко владея костылями, направился к ним, то и дело задевая сидящих. Еще не доходя до них, громко, на весь зал заговорил:
— Глядю, вроде свои, илирские… Здорово, Иннокентий Иванович. Не угостишь по случаю своего приезда в район инвалида Великой Отечественной? А я вам песню спою. Ты, помнится, Иванович, любил, как я