по улице проскакал конный разъезд. Махно проводил его взглядом и похлопал ладонью по рту:
– Спать чего-то хочется…
Он вел себя как настоящий батька.
Часть вторая
Черное знамя
Зима в Гуляй-Поле не имеет ничего общего с зимой московской или, скажем, петроградской – общими бывают только дни на календаре, да, может быть, солнышко, которое светит и югу, и северу, и старается быть одинаково внимательным, но светит оно неодинаково: северу – тускло, белесо, с равнодушным холодным подмигиванием, югу – тепло, по-весеннему благосклонно, иногда даже по-летнему ярко, горячо, хоть хлеб на противне пеки, рождая в душах человеческих невольную радость, ребячий восторг, мысли о возвышенном, еще что-то, способное разжечь в сердце пламя и вызвать великие мысли.
На улице Махно встретил девушку с горячим темным взглядом и тяжелым румянцем на щеках. Она обожгла его глазами и равнодушно отвернулась. Это Нестора задело.
Он наклонился к Лютому, ехавшему на коне рядом:
– Узнай, кто такая…
Вечером тот доложил:
– Галина Андреевна Кузьменко, учительница. Детишкам преподает науки…
– Что-то я такую не припоминаю… Местная?
– Почти. Неподалеку, на хуторе, у нее отец с матерью живут.
– Отец с матерью, отец с матерью… – задумчиво проговорил Махно и потрепал себе пальцами нижнюю губу. Прищурил один глаз, словно бы собирался выстрелить, а пока приспосабливался к прицелу, потом прищурил другой глаз…
– Она вас знает, – неожиданно произнес Лютый. – Вы с ней знакомы.
– Знакомы? – Махно даже привстал на стуле.
– В прошлом году это было… Вы ее чуть не застрелили.
Махно озадаченно почесал пальцами затылок.
– Видать, пьян был. Придется извиниться.
Он вновь озадаченно почесал затылок, губы у него наползли одна на другую, верхняя на нижнюю, придали лицу обиженный вид. Он многим грозил маузером, были случаи – стрелял, а если человек вызывал у него приступ бешенства – вообще патронов не жалел, мог всадить в голову несчастного целую обойму… Честно говоря, он не мог понять, как же докатился до такого – грозил маузером симпатичной двадцатилетней женщине.
В следующий раз он, встретив Галю Кузьменко на улице, поклонился ей. Она на поклон не ответила.
У Махно даже губы дрогнули, вид сделался обиженным, как у пацаненка из церковно-приходской школы, которому учитель ни за что, ни про что врезал линейкой по лбу, ему захотелось развернуть коня и встать перед этой женщиной, спросить у нее громко: «Ты знаешь, кто я?» – но он сдержал себя, хватило и сил, и извилин в голове, чтобы этого не сделать.
На этот раз рядом с ним находился Алексей Марченко. Алексей степенно сидел в седле, щурился по-кошачьи довольно, да из-под руки поглядывал на несмелое, словно бы потерявшее прежнюю прыть солнце – все пытался определить завтрашнюю погоду, – занимался он этим делом часто и каждый раз все у него получалось с точностью до наоборот – прогнозы не совпадали, Марченко только головой дергал, будто контуженный, и что-то невнятно бурчал себе под нос.
Марченко тоже заметил, что статная черноглазая дивчина не поздоровалась с Махно, произнес удивленно:
– Надо же!
– Нездешняя, – пояснил Махно.
– Здешняя, – возразил Марченко, – я ее в Гуляй-Поле уже встречал. Внешность у нее больно приметная. – Рукояткой плетки он привычно разгладил усы. – Я сегодня же узнаю, кто такая?
– Не надо, – остановил его Махно. – Я уже навел кое-какие справки.
– И кто ж она, такая смелая, Нестор Иванович?
– Учительница местной гимназии. Преподает украинский язык. Еще это самое… Физику с естествознанием.
– В какой гимназии, в женской или в мужской?
– И в той и в другой. Отец когда-то работал на железной дороге, потом ушел с нее, стал земельку пахать на своем наделе. Вот и все. Так что ты не трогай ее, Алексей. – В голосе Махно шевельнулось что-то ворчливое, потаенное, глухое, и Марченко поспешил перевести разговор в другое русло.
А Махно думал о черноглазой Галине Кузьменко, о том, как однажды они сядут вместе за стол в какой-нибудь тихой, нарядной после недавней побелки хате с синими ставенками, и она угостит его варениками с вишней.
А он в благодарность за вареники расскажет ей все о своей жизни, о том, как сидел в страшной московской тюрьме, как его били и вообще о том, что видел и испытал в жизни.
Под окном будут цвести подсолнухи, над ними – кружиться пчелы, собирать мед. Еще бабочки будут перелетать с одного тяжелого подсолнухового каравая на другой, ублажать взор. Губы у Махно сами по себе расплывались в улыбке, он понимал, что эта деревенская идиллия – глупая, она гроша ломаного, яйца выеденного не стоит, но ничего не мог поделать с собой.
Ему сделалось тепло, так тепло, что на лбу выступил пот. Махно сдвинул кожаную лямку маузера, перекинутую через плечо на манер портупеи, в сторону и расстегнул кожух.
Кожух у него был знатный, с вензелями и выпуклыми, словно бы кручеными пуговицами, очень похожий на бабский, но был он мужской – кожух этот для Махно сшил один знаменитый киевский портной.
Батька вообще любил приметную одежду. Иногда он вспоминал заплаканную деваху в малиновом галифе, которая копной навалилась на своего подбитого дружка. Ах, какие у нее были галифе, из какой роскошной ткани сшиты! Так ее в этих галифе и положили в могилу. Парня же, преданного батьке до того, что он жизни своей не пожалел, чтобы спасти командира, Нестор будет помнить до конца жизни. Надо завернуть в церковь и поставить свечку в память о нем. За упокой. А вторую свечку – за упокой души этой славной девахи…
Со времени крещения Махно у священника здешней церкви больше не загоралась ряса. Случай этот был единственный. И уникальный.
Вернувшись в Гуляй-Поле, Махно сшил себе две пары галифе – одни малиновые, суконные, как у той покойной девахи, другие – голубые, уланские, с кожаными леями в раздвиге штанин, чтобы седло не протирало ткань.
Сапоги Махно тоже любил сшитые по мерке, с завышенными каблуками. Каблуки были надставлены на немного, на пару пластин, больше Махно не допускал, но много давали… Хотя ему хотелось стать еще выше ростом – такое желание прочно сидит в крови у всякого приземистого мужчины, и ничего с этим поделать нельзя. Однажды Махно стачал себе сапоги, как у Петра Первого – с пряжкой на боку, очень нарядные, прошелся в них по Гуляй-Полю один раз, потом другой, и сбросил с ног.
Обронил брезгливо:
– Баловство, а не обувка.
В голове у него вновь мелькнула мысль о тех фасонистых сапогах – а не вытащить ли их из-под кровати? Но с другой стороны – а вдруг они вызовут пренебрежительную улыбку у норовистой черноглазой Галины? Такое тоже могло быть, и этого нельзя было допускать.
Он повернул к Марченко посуровевшее лицо:
– Нам бы знамя свое, черное, анархистское, надо стачать… Как считаешь?
– Вот-вот, об этом я и хотел доложить вам, батька. Мы тут в