черный дым. Воняло горелым мясом – в огне дотлевали мертвые люди, что-то фыркало, лопалось, брызгало искрами, постанывало недобро – страшный огонь этот словно бы имел живую душу.
Черный столб дыма был виден далеко – недобрые хвосты поднимались ввысь километра на три, смешивались с кудрявыми барашками облаков, стелились по выцветшей поверхности, к которой, словно бумажный кружок, вырезанный из альбома, было приклеено солнце.
Нужно было спешно уходить, пока не подоспел какой-нибудь чихающий паром бронепоезд с готической вязью на броне…
Ночью умер подстреленный немецким фельдфебелем Фома Агеенко – как узнал Махно, ранее работавший помощником каталя на металлургическом заводе в Мариуполе. Фома так и не пришел в себя, не сумел глянуть напоследок, перед смертью, в низкое звездное небо, не послушал, как хрустит лед в замерзающих лужах… Девица в малиновых галифе копной легла на него и задергалась в рыданиях.
– Фома-а-а… Как же я буду без тебя жи-и-ить?
Жить без Фомы ей не пришлось: через час девица, оказавшаяся очень сообразительной по части оружия (хотя от оружия гуляй-польские бабы шарахались, как черт от ладана), достала старый браунинг, который прятала в телеге, и выстрелила себе в висок…
Похоронили их вдвоем в степи, на могиле поставили крест без всяких надписей и по неяркому утреннему солнышку покатили дальше. Батька сидел в тачанке задумчивый, с бледными щеками, из-под высокой барашковой шапки выпрастывались спутанные, длинные, как у священника волосы, делавшие его голову похожей на неряшливое птичье гнездо.
Под колесами тачанки хрустела ломкая, высохшая до костяной твердости трава, в голове было пусто, гулко – ну бочка бочкой, а не голова, – и что было плохо – не плескалось в этой бочке ни одной живой мыслишки. Даже привычной утренней боли, – после принятой вечером самогонки, – и той не было.
В небе почти неподвижно – лишь изредка перемещались с места на место, чтобы опереться крыльями на поток воздуха, – висели большие черные птицы. Они теперь постоянно сопровождали войско батьки Махно, поскольку знали – там, где проходит орда на деревянных тележных колесах, обязательно будет, чем поживиться.
Махно поднял голову, отстрелил глазами одну птицу, наставил на нее указательный палец:
– Пук!
Выстрела не последовало, стрелять из пальца – дело дохлое, не тот это товар.
Батька улыбнулся и спрятал руку в карман. Тачанка перемахнула через большую замерзшую лужу, взбила сноп ледяного крошева и понеслась дальше.
Через два дня – одиннадцатого ноября 1918 года, – все украинские газеты опубликовали сообщение о том, что девятого числа германский кайзер Вильгельм Второй отрекся от престола. Власть в этой стране перешла к рабочим и крестьянам.
Идея насчет мировой революции, которая прокатилась бы сокрушающим валом по всему земному шару, торжествовала…
До сих пор непонятно, как в далеком четырнадцатом году два близких родственника, русский государь Николай Александрович и сухорукий германский кайзер Вилли не смогли помириться и, обиженные друг на друга, кинулись в котел – оба кинулись, не заметив, что там не просто водичка плещется на дне, там фыркает крутой кипяток, и кипятка этого в котле много… Когда обварились – потеряли способность соображать.
В результате и Николай Второй, и кайзер Вилли пострадали одинаково – оба потеряли власть. Но это еще не все – скоро они потеряют головы. Оба.
Газета с сообщением о смене власти в Германии пришла в Гуляй-Поле из Александрова. Махно прочитал заметку один раз, потом другой, третий, покусал губы. Позвал к себе Лютого:
– Слышь, Петька, а нам неплохо бы в Гуляй-Поле свою газету выпускать.
– Неплохо бы, – согласился Лютый. – Я бы в ней свои стихи печатал.
– Ты чего, стихи пишешь? – удивился Махно.
Лютый потупился. На щеках у него проступили красные пятна.
– Пишу.
– Ну ты даешь! – Махно помотал головой и потянулся к стеклянной банке, наполненной желтоватой крепкой жидкостью, в которой плавали мелкие красные стручки – перец облагораживал любой, даже самый ядовитый напиток, – налил себе в стакан. Сделал несколько неспешных глотков, вытер тыльной стороной руки губы, сощурился довольно, по-кошачьи, словно бы отведал сметаны, и сметана эта не застряла нигде в глотке, сразу нырнула в желудок. – Газета – это хорошо, – наконец произнес он. – Только главным редактором я тебя не назначу.
– Почему? – удивленно спросил Лютый. Вопрос вырвался у него сам по себе, Лютый и не собирался становиться главным редактором.
– Ты слабо подкован теоретически. А у нас будет газета особая, для умных людей, анархическая. И знамя свое, повстанческое, черное, мы себе обязательно, Петька, сошьем. – Вид у Махно сделался мечтательным. Он произносил вроде бы резкие обидные слова, но звучали они необидно. – А с газетой мы поступим так… Вызовем из Москвы в Гуляй-Поле кого-нибудь из видных анархистов и вручим ему портфель. Обеспечим всем необходимым, бабу ему хорошую подберем, – Махно снова сделал несколько частых глотков – пил он едкую крепкую жидкость, как воду, не морщась и не закусывая, – обязательно подберем…
– В церковь сводим…
– Дурак ты, – нахмурясь, проговорил Махно, – анархисты в церковь не ходят и венчание не признают. Никакого поповства. Надоест ежели баба – меняют. Понял?
– Понял… – виновато отозвался Лютый.
– Привыкай, – Махно назидательно потыкал пальцем в потолок, – иначе я тебя в партию анархистов не приму.
Лютый неожиданно весело хмыкнул.
– Анархисты, Нестор Иванович, потому и анархисты, что не признают никаких партий.
– Еще раз дурак… Не мочись против ветра. Я лучше тебя знаю, есть у анархистов партия или нет.
Доморощенный поэт поморщился, будто съел пару стручков, вытащенных из банки, прикинул, как же лучше себя повести, счел, что в этой скользкой ситуации лучше промолчать. Иначе батька под горячую руку пришибет. Вон, у него пальцы уже начали нервно шевелиться, задергались колбаски, вот-вот кобуру маузера станут цапать.
Был Лютый человеком невзрачным – он словно бы ссохся весь, увял, не успев расцвести, перекособочился, будто на одно плечо ему поставили ведро с водой, наполненное по самую дужку, женщины на этого большегубого худосочного человечка внимания не обращали, поэтому он часто уходил в себя, занимался строчкотворчеством, мечтал стать таким же великим поэтом, как и Тарас Шевченко.
Махно недовольно пошевелил ртом и снова налил в стакан самогона. Обычно задиристая свекловуха брала его быстро, а тут происходило что-то не то – самогонка его не брала, он отпил немного жидкости, поболтал ею во рту, потом поднял мутный, захватанный до самых краев стакан.
– Ладно, поэт… За то, чтобы стихи твои печатались в гуляйпольской анархической газете «Набат». – Он усмехнулся. – Будь здоров, дорогой Тарас Григорьевич!
Махно словно бы подслушал мысли своего адъютанта – у того только что крутилось в мозгу это блестящее имя: Тарас Григорьевич Шевченко; Лютый покраснел, затем благодарно прижал к груди обе руки:
– Батька!
Батька глянул на него весело и одновременно грозно, в глазах затрепетали холодные свечечки, в следующий миг он пригасил их, с равнодушным видом отвернулся к окну –