тут же задремал, тащится следом, словно хвост за кобылой, — с неприязнью глянул он в сторону догнавшего их всадника и теперь мерно трусящего в нескольких шагах от саней. — Ему бы мои заботы, поглядел бы, как он выкручиваться стал. Казак, одно слово, — зло сплюнул он в снег и, не дожидаясь ответа, замолчал, тая в себе обиду на весь белый свет и прежде всего на Аввакума, которого, видать, считал главной причиной всех своих несчастий.
Протопопу же вдруг и в самом деле стало неловко перед приставом, который, хоть и драл горло, пытался командовать, приказывать, но за всю дорогу ни разу не обидел ни Аввакума, ни кого-то из родных его, а действительно хлопотал о ночлеге, о лошадях и спешил, постоянно спешил ехать дальше, вперед, поскольку был человеком подневольным и ослушаться начальников своих никак не мог.
«А, верно, и он устал, — подумалось Аввакуму. — И у него болит тело, ломит поясницу и хочется дать самому себе роздых, в баньке попариться, поспать подольше, ан нет, каждый день встает раньше всех и — в дорогу. А что получит взамен, когда вернется в Москву? Несколько четвертей ржи, овса да полтину серебряную. Невелик прибыток».
Аввакуму столько, бывало, приносили прихожане в качестве подарка в праздничный день. Он и счет не вел, сколько чего у него в амбаре или погребе лежит. Знал, голодным не оставят. Не бывало такого, чтоб на Руси православной поп на квасе и хлебе черном сидел, если приход не так себе, а справный, работящий. Раньше Аввакуму не приходилось думать о том, кто сколько зарабатывает за свой труд. Здесь же, в дороге, все сделалось открытым и доступным, словно с ним самим происходит всяческие огрехи и неприятности, испытываемые сопровождающим его приставом.
До этого Аввакум не испытывал к стражу своему никаких добрых чувств, скорее наоборот, относился к нему как к неизбежному злу. Но после того как они остались вдвоем, не считая едущих как бы отдельно от них казаков, он день за днем невольно, сам того не желая, все более душевно сближался с Климентием. И, хотя были то далеко не братские чувства, но он уже относился к нему почти что как к равному себе человеку, без прежнего призрения и высокомерия. Вероятно, и на душе у Климентия происходило примерно то же самое, поскольку обращался он в последние дни к протопопу довольно-таки уважительно, едва ли не подобострастно, пытался сам завязать разговор, а не отмалчивался, как прежде, в начале пути.
С другой стороны, Аввакум, в соответствии со словами из Писания, где сказано, что от худого дерева не бывает плода доброго, не верил в искренность чувств пристава, а изменившееся отношение к себе относил на счет скорого прибытия в Тобольск, где, как он ждал, ему окажут достойный прием. Как ни крути, а едет он пусть и в ссылку, но не как осужденный. Сана его никто не лишал. И будет он там служить, так же как и в других местах, оставаясь лицом духовным. А то, что отправили его, как татя, словно человека, закон преступившего, то задумка все того же Никона. Знал, как унизить бывшего друга своего, уколоть побольней.
— Так что скажешь, батюшка? — вновь обратился к нему Климентий. — Есть справедливость на свете, коль все на одного валят, а другой, словно кот откормленный, хозяевами любимый, мышей — и тех ловить не желает, а живет ладно и беззаботно непонятно за что.
— На все воля Божья, — неопределенно ответил Аввакум. А потом, решив, что именно сейчас выдался удачный момент для разговора с приставом, продолжил полушутя:
— Отчего же в казаки не пойдешь, коль у них жизнь такая сладкая? Вот и стал бы сам себе головой и хозяином.
— Уж нет! Только не в казаки, — с неожиданной неприязнью отозвался Климентий. — Только не в казаки. Ироды они все.
— Почему вдруг? — удивился Аввакум, хотя и сам не очень-то был расположен к породе этой, состоящей в основном из людей разного рода и племени и ценящих более всего вольность свою и легко меняющих места службы, предпочитая беззаботное существование всем другим земным благам.
— Нутро у них звериное, точно говорю. Видел раз, как они татарина одного плетками своими лупцевали за то, что им показалось, будто бы он хотел коня у них свести. Не знаю, остался ли тот живым — уж больно шибко они его изувечили. Звери, не люди. С ними только свяжись — и отца родного не пощадят.
— Служба у них такая, — ответил Аввакум, хотя понимал, не в службе дело, а в человеке, но сказал это так, для поддержки разговора. — А среди вас, приставов, неужто не встречается людей таких?
— За всех сказать не могу, но кого знаю, отвечу, нет среди них зверья этакого, как казаки. А уж с кем только дело иметь ни приходится, тебе ли, батюшка, не знать. Благородные редко встречаются, все более отрепье разное из подлого рода.
— И часто ли, как ты говоришь, благородные встречаются?
— Я же говорю, реденько. С ними и дело иметь приятно. Только они с нашим братом свысока держатся, происхождение не позволяет, — повернувшись к седоку, криво усмехнулся Климентий. — Но ия им тем же плачу. Коль интересуешься, то скажу. Ты ведь в начале пути тоже себя иначе вел. Важничал все, норов показывал. А мне что до твоего норова? Мне с тобой под венец не идти, — хихикнул он, показывая щербатые зубы, покрытые нездоровым налетом. — А потом вот помягчал, будто подменили тебя. Значит, понял что к чему: как ты ко мне, так и я тебе тем же отвечу.
— А кто тебе запомнился из тех, что увозил с Москвы или откуда там? — незаметно перевел Аввакум разговор от обсуждения своих взаимоотношений с приставом, которого он за ровню себе никогда не считал и вряд ли когда снизойдет до этого. И дело вовсе не в нарушении заповеди Христовой, призвавшей возлюбить ближнего. Любовь к ближнему Аввакум понимал как отсутствие дурных помыслов к ближнему, что уже должно восприниматься как благо великое.
— Да разные случаи бывали, — в задумчивости ответил тот, — и случаться всякому приходилось. Всего и не упомнишь, — но потому, как он говорил, можно было легко догадаться, ему не терпится рассказать о службе своей, которую он ставил превыше всего прочего, причисляя себя не в последней строке к власти на земле наивысшей. Именно он подводил обычно итог в судьбах многих страдальцев, доставляя их или на суд, или в