class="p1">Но никто слова не вякнул — на Лютостанском была защитная форма с синими кантами. Он так распалился этими танцами, похожими на сексуально-эротическую физкультуру, что с разбега уцепил Людку Ковшук за руку и шаркнул ножкой:
— Разрешите?..
— Пошел вон, — сказал я ему ласково.
— Что-что? — переспросил он удивленно, все еще пребывая в своем пляско-половом экстазе.
— Ничего, — пожал я плечами. — Деликатно предлагаю пойти на хрен… Не по твоим зубам девочка…
То ли он выпил в этот вечер лишнего, то ли его вялые гормоны от запаха женского пота и одеколона забушевали, то ли Минька Рюмин его чем-то обнадежил, но вдруг этот говенный лях забыл свою трусливую сдержанность и спросил с вызовом:
— А почему? Интересно было бы узнать!..
И вылупил на меня огромные серо-зеленые глаза удавленника.
— Потому что у тебя сфинктер слабый, — громко засмеялся я. — Если узнаешь, кто ее танцует, ты посреди зала обоссышься…
Людка испуганно-внимательно посмотрела на меня, и Лютостанский сразу очнулся от припадка храбрости, залепетал что-то невнятное, загугнил, закланялся, и я по-товарищески добро сказал:
— Иди, Владислав Ипполитыч, иди танцуй, не маячь. Тут тебе ничего не светит…
Он нырнул в месиво пляшущих тел, а Людка, придвинувшись ко мне ближе, спросила:
— А кто меня танцует?
— Я.
— Чего-то не заметила, — неуверенно усмехнулась она.
— Ты просто об этом еще не знаешь. Не успел сказать…
Через час все уже напились до памороков. Никто и не заметил, как мы ушли. Была середина ночи, весна. Плотный, тугой ветер ходил колесом по Манежной площади. Город дремал жадно и зыбко, как солдат в окопе. Люди спали тревожным и сладким сном, пластаясь по своим кроватям, судорожно, как любимых, тискали подушки и круче вворачивались в коконы одеял, потому что и во сне помнили: в любой миг их могут поднять из постелей, в которые они не вернутся никогда. И поскольку мы — вынимавшие людей из постелей — знали, что завтра могут вынуть нас самих, то так и получилось, что по ночам мы никогда не спали. Работали или отдыхали, а все равно, ночь была нашим днем. Одно слово — кромешники.
И в ту ночь я не спал. Людка занимала угловую комнату в коммунальной квартире, и, когда мы шли по коридору, она негромко пришептывала:
— Не стучи каблуками… Соседи… Неудобно… Боюсь…
А я засмеялся:
— Плюнь… Скоро в отдельную большую квартиру переедешь…
Она хихикала тихонько:
— Ты, что ли, отжалеешь? — Не понимала, глупая, какую роль я ей назначил в будущей пьесе. Не знала, что всенародной героине, можно сказать, спасительнице Отчизны негоже жить в обычной коммуналке…
Я лежал, задрав ноги на спинку кровати, а Людка мылась в большом эмалированном тазу, и спазмы похоти накатывали на меня неукротимо, как икота. В полумраке комнаты дымилось белизной ее гладкое тело, по которому с шорохом скатывались струйки воды, тяжелая охапка волос рухнула на спину — густая русая плащаница до самой круглой оттопыренной попки, похожей на две свежие, наверняка горячие сайки. И гудящие от упругости волейбольные мячи грудей. Сладкий, безусловно, человек. Каких, интересно знать, министров и маршалов умирающую старческую плоть она оживляла своей физиотерапией в Кремлевской больнице?
Я этим интересовался не от ревности, а по делу. Если бы мне даже не пришла в голову гениальная мысль ввести ее в комбинацию, я бы ее все равно не отпустил просто так. Эта бабочка — при правильном с ней обращении — могла бы стать незаменимым агентом.
Но я ей придумал предназначение выше. Я наметил для нее роль спасительницы Родины…
Да, это был надежный товарищ по койке. Лихая рубка получилась — с песнями и с криками, с нежными стонами и с воплями счастливого отчаяния.
Не знаю — может быть, изголодалась она от физиотерапевтической нудьбы, именуемой половой жизнью командиров, а может быть, я ей по душе пришелся, но заснула она только под утро.
Истекала ночь, неслышно густел свет, и лицо ее на подушке проступало, как на фотобумаге в проявителе изображение. Таяла таинственность сумрака, и мне виделось красиво-грубое лицо ее брата Семена, и в этом было что-то извращенчески-отвратительное, и она мне была противна.
А Людка почувствовала, наверное, это во сне, проснулась и, не открывая глаз, просительно-быстро сказала:
— Солдатик, женись на мне — тебе хорошо со мной будет… Я только тебя любить буду…
Я поцеловал ее в закрытые глаза и со смешком шепнул:
— Я тебе не нужен… Я тебя через год за маршала выдам замуж…
— Маршалы старые…
— Через год будут другие маршалы… Новые… Молодые…
Она куснула меня легонько за мочку и спросила:
— А на кой я молодому маршалу сдалась?
Я прижал ее к себе:
— Если будешь меня слушать, через год маршалы будут считать за честь тебе руку поцеловать…
Глава 21
Мартовские аиды
Аллея превратилась в снежно-водяное месиво, и я чувствовал, как леденеют промокшие ноги, отнимаются пальцы, стынут и не гнутся колени, как холод поднимается в живот, в сердце, как он заливает меня полностью, вызывая не ознобную дрожь, а спокойное ледяное окостенение. Это не мартовская талая жижа замораживала меня, это студеные плывуны времени вырывались из глубины и волокли меня по каменистому руслу воспоминаний, чтобы влиться в их проклятущую кольцевую реку времени.
В конце дорожки темнел причал — Дом творчества архитекторов, старинная дворянская усадьба, обезображенная модерновой реставрацией. Да, именно здесь, по этой аллее мы прогуливались с Людкой Ковшук, которую я инструктировал перед большим совещанием с участием нашего незабвенного министра тов. Игнатьева С. Д., «S. D.» Это был прогон, генеральная репетиция предстоящего спектакля, и собрали на это совещание всех участников представления, всю труппу, всех занятых в постановке.
А Мангуст легонечко подталкивал меня локтем в бок:
— Вспоминайте, вспоминайте… Вам есть о чем вспомнить…
Да, мне есть о чем вспомнить. Но только вспоминать неохота. И я сказал ему дрожащими от стужи и напряжения губами:
— Не могу… Замерз… У меня нет сил…
Мангуст коротко, зло хохотнул:
— Это мы сейчас поправим.
Мы вошли в вестибюль Дома творчества, и, судя по тому, как он уверенно здесь расхаживал и люди почему-то с ним здесь здоровались, он, видимо, был здесь не впервой. Он вел себя уверенно-спокойно, решительно-нагло — свой человек!
Правду сказать, эта железная сионистская морда везде вела себя очень уверенно. Они ведь у нас везде свои люди.
В гардеробе на вешалке болтались висельниками несколько шуб. Я бросил на деревянный прилавок свою куртку и, дрожа и теснясь озябшим сердцем, пошел за Мангустом, который растворил большую стеклянную дверь и направился