бессмертны, как людское зло…
— Ну и спасибочки тебе, сынок, на добром слове! А едем-то мы куда? Санаторий-то чей?
Не поворачиваясь ко мне, Мангуст сухо обронил:
— Санаторий имени Берии…
Елки-моталки! Вот он, гад, что удумал! Следственный эксперимент — реставрация совершенного преступления с выездом обвиняемого на место происшествия.
Мелькнул дорожный указатель направо: «Дом творчества архитекторов „Суханово“ — 1 км». «Мерседес» промчался мимо облезлого дома дворцового типа, свернул налево и остановился с визгом, вознеся по сторонам волны мокрого грязного снега. Трехэтажная постройка за забором, много снующих мышино-серых людей в милицейской форме — здесь сейчас какая-то школа милиции. Я слышал об этом, а сам не видал. Не видал и не бывал здесь множество лет. Пожалуй, с тех самых пор…
Сухановка. Санаторий имени Берии. Самая страшная следственная тюрьма МГБ. Да, немного, пожалуй, людей вышло отсюда. Наверное, не осталось никого, кто мог бы внятно рассказать, что здесь вытворяли много лет подряд…
— Итак, дорогой фатер, я вижу, мне удалось пробудить в вашем горячем сердце чекиста ностальгические воспоминания об этой юдоли скорби, — сказал спокойно-уверенно Мангуст. — Давайте погуляем по этим элегическим аллеям и вспомним вместе, что здесь происходило с вами незадолго до смерти Сталина…
— Ошибочку даешь, сынок, — пожал я плечами и вылез из машины на воздух. — Я к Сухановке отношения не имею — мои клиенты здесь не сидели… Я и не припомню, когда я здесь был…
Мангуст крепко взял меня под руку и, гуляючи, повел неспешным шагом вокруг Сухановки, мимо бесконечного забора, в сторону Дома творчества. Очертенело орали и дрались в голых кронах деревьев грачи, ветер нес солоноватый запах воды и древесной прели.
— Я понимаю, что на пороге биологического ухода у человека слабеет память, исчезают незначительные пустяки вроде плана уничтожения целого народа. Но я вам помогу — я буду вам напоминать детали и частности, и вы сможете вспомнить картину в целом… Итак, январь тысяча девятьсот пятьдесят третьего года. Вы гуляете по этой аллее с доктором Людмилой Гавриловной Ковшук. Ее-то, надеюсь, вы не забыли? Вы ведь ее создали, как Пигмалион Галатею…
Правду говорит жидоариец, пархитос проклятый. Я изваял из дерьма свою Галатею, оживил ее в картонных корочках уголовного дела, дал ей небывалую, невероятную славу. Но Пигмалион женился на своем ожившем куске камня. А я на Людке не женился, я обошелся с ней совсем по-другому…
Как известно советским людям из пьесы прогрессивного английского писателя Бернарда Шоу, девочку-замарашку подобрали на панели профессор Хиггинс и полковник Пикеринг. И сделали из нее вполне знаменитую леди. Я произвел сокращение штатов, совместив полковника и ученого в одном лице — в своем. И сделал из бессмысленной пухнастой девки национальную героиню, затмившую своей всенародной славой всех знаменитых баб в отечественной истории. Это была звездная судьба — такая же яркая и такая же короткая. Ее имя знали четверть миллиарда человек — ей-богу, немало! А вся история с Людкой Ковшук — от начала до конца, от восхода до заката, от возникновения до исчезновения, — вся она заняла чуть меньше трех месяцев.
И подобрал ее я — полковник-учитель — не на панели, а в ресторане «Москва». На дне рождения моего боевого друга Семена Ковшука — ее родного, можно сказать, единоутробного брата.
Большая была гулянка! Я приехал с небольшим опозданием, и почти все уже были сильно пьяные. Она сидела во главе стола рядом с блаженно дремлющим Семеном, олицетворяя его родословную, семью и вечное бобыльство. Большая, белая, красивая, с темно-русой косой, сложенной в высокую корону.
Я выкинул с места ее правого соседа — какого-то малозаметного шмендрика, сел рядом и налил себе и ей по фужеру коньяка.
— За знакомство! — И чокнулся с ней.
— Со свиданьицем, — кивнула она и сделала хороший глоток.
— Павлуша! — наклонился ко мне ближе Семен. — Это сеструха моя Людочка! Ты к ней грабки свои ухватистые не тяни, она у меня как цветок чистый…
— Послушай, цветок чистый, — обратился я к Людке, — что это они тут так быстро нарезались?
— Не знаю, — пожала она круглыми плечами и сморгнула малахитово-зеленым глазом. — На работе устают, наверное, много нервничают…
— А ты на работе не нервничаешь? — поинтересовался я.
— Не-а, — покачала она головой и розовым, кошачье-острым язычком облизнула пухлую нижнюю губу. — У меня работа хорошая, спокойная…
Семен дернул за руку сестру:
— Ты, Людка, держи с ним ухо востро. Оглянуться не успеешь, он уже между ляжек урчать приладится…
— Отстань со своими глупостями! — жеманно мотнула своей русой короной Людка.
— Глу-у-упостями! — обиженно протянул Ковшук. — Ты его не знаешь! Он у нас орел! Один на всю Контору! Далеко пойдет, коли мне не прикажут остановить его…
Я и ухом не повел, легонько погладил ее ладонь, ласково сказал:
— Не обращай внимания. Ты про свою работу говорила…
— Я в Кремлевской больнице работаю. Физиотерапевтом…
Ай да цветок чистый! Мы-то знаем, зачем в Кремлевке берут в физиотерапию да в водные процедуры, в массажную таких вот молодых красивых девок!
А праздник меж тем бешено развивался. Славные мои коллеги, товарищи и отчасти подчиненные, устав на нашей тяжелой, нервной работенке, теперь отдыхали вовсю. Один спал, аккуратно уложив морду в блюдо с рыбой, другой наблевал на дальнем конце стола, двое мерились силой, уперев локти на столешницу и надувшись до синевы, вязко ругались матом, оперативник Столбов задумчиво ел руками из вазы крабов в майонезе, все жадно пили, а Лютостанский танцевал.
Конечно, это надо было видеть. Кажется, он один пришел на гулянку в форме и теперь праздновал свой час. Ломаной, развинченной в каждом суставе походкой он подходил к любому ресторанному столику и, не спрашивая ни у кого разрешения, брал бабу за руку и вел танцевать. И ни один из геройских кавалеров не прогнал его прочь, и бабу силком не возвратил на место, и галантного Владислав Ипполитыча по морде не хрястнул. Потому что на этой голенастой лупоглазой саранче был броневой панцирь майора госбезопасности.
Забавное это было зрелище — танцует саранча в человеческий рост. Лютостанский танцевал хорошо, гибко, ловко, легко. И удивительно непристойно. Он прижимал к себе партнершу так, что она входила всеми своими мягкостями во все изгибистые сочленения его остроломаного тулова, он мял ее и тискал, наклонял под собой до самого пола, вздергивал на себя, и в каждом повороте его сухая, тощая нога в синих бриджах оказывалась у нее между ляжек. Это были странные танцы. Он своих партнерш в центре зала, на глазах растерянных кавалеров раздевал, мял, насиловал, и, когда замолкала музыка, у этих баб был затраханный вид.