— Удобный момент. И в Варшаве заговор.
— Смели они варшавский заговор, — заявил Ямонт, — обманули... Ну что ж, поедем. Брошу университет. Сошлюсь на больные глаза.
— И все-таки потерпим, хлопцы, — предложил Кастусь, — а то получится несчастье, как у бедных хлопцев из кружка Витковского. Разогнали, арестовали. А из-за этого провалилась организация Виленской гимназии. Первый провал. Пять месяцев прошло, а вспомню — сердце болит. Кто там остался, Алесь?
— Мало. Далевский Титус, Богушевич Франтишек, еще несколько человек да мой брат. В глубокое подполье ушли хлопцы. Видел я старшего брата Титуса, Франтишка. Горюет страшно. Есть и у них нелегальная организация, возглавляют ее он да Гейштар Якуб, то Франтишек говорит: как осиротели они без молодых.
— Ну их к дьяволу! — нервничал Мстислав. — Сморкачи панские, белая кость.
— Правильно, — неожиданно поддержал Звеждовский.
— Но-но, — возразил Мстислав, — сам давно ли белым был.
— Ты же меня перевоспитал, — засмеялся Людвик.
— Да уж, — буркнул неуклюжий Грима, ты, Людвик, расскажи, что слышал во дворце.
— Что ж, — Звеждовский думал. — Приятного мало. Пойдут на некоторые уступки полякам и замажут им рот. Был я у великой княгини Елены Павловны. Круг узкий. Статс-секретарь Корницкий, приехавший из Варшавы, министр внутренних дел Ланской, Валуев, еще несколько человек. Впечатление: немного испуганные люди. Да и в самом деле, как не испугаться. Не говоря о Польше, вся Литва и Беларусь служат панихиды по убитым. А у властителей никакого чувства нравственной силы. Валуев сказал Корницкому, что тут одно войско не поможет. Долгоруков говорит Валуеву: «On prend la chose trop l g rement chez nous». Тот ему: «Je tiens pour certain que la chose est tr s grave». Князь только оглянулся: «Chutt! Il n'en faut pas parler»1. А тот: «Но почему?»... Корницкий привез от наместника письмо о том, что защищать дальше такой режим невозможно и что надо либо сделать уступки, либо править царством изо дня в день штыками и картечью.
— Интересно, — отметил Кастусь.
— Да. Корницкий говорит, что если требования не будут выполнены...
— Требования... — возразил Бискупович. — Только общая просьба обратить внимание на злосчастное положение Польши.
— Не перебивай, — буркнул Грима.
— ...то никто не останется работать в Польше, так как струну натянули до невозможного, и она порвалась. Gouvemer c'est prévoir2. Потом Валуев говорил с великой княгиней. Она спросила у него: «Que faut il faire en Pologne?» Он говорит: «Changer de systéme, Madame». Она грустно улыбается, показывает на Ланского: «Je lе pense aussi; mais voici le ministre de l'intérieur qui est flamboyant et parie des mesures de sévérité». Валуев пожимает плечами: «Mais on a été trente ans sévècres, Madam, et où en est on arrivé»3.
Кастусь засмеялся. Звеждовский улыбнулся ему в ответ.
— Тогда кто-то неизвестный мне говорит: «On ne tombe que du côté où l’on penche. Si nous tombons en Pologne, c’est donc du côté de mesures de police substituées, á des idéeś de gouvernement»4. Словом, даже они видят: без уступок не обойдешься.
— Играются с нами, — заметил большеглазый Ясюкевич. — А, чепуха все. Свою революцию нам надо, красную, вот что. Земля, воля, восстание всюду, братство всем народам.
— Гм, — воспротивился Ямонт, — и москалям? Почему я должен умирать за москаля?
— Брось, Юзя, — с укором молвил Алесь. — Это одни из самых добрых людей на свете. Правительство у них только плохое, вот что. Сменим — все будет хорошо.
— Я знаю, — сказал Кастусь. — Чтобы люди жили, работали и ели хлеб — все это наше Богом проклятое сословье на виселицу. И великодержавных бюрократов — к дьяволу. Хватит уж...
— Не знаю, — мрачно рассуждал Грима. — Если один человек не исчерпает всей глубины натуры другого, как бы он ни был гениален, если он не сумеет заменить его, то и один народ не может заменить собою другого, пускай даже более слабого... Зачем же тогда каждой нации кричать о своем превосходстве? Это ведь то же самое, требовать, призывать стереть с земли соседний народ... Я так не могу... Я... не могу быть поэтому другом ни таким людям, как Валуев, ни тебе, Ямонт. И я пойду на битву, чтобы никогда, никогда такого не было. Чтобы все — братья, и каждый свободен, как птица.
Кастусь встал.
— Что ж, господа новоназначенные комиссары будущего восстания и командиры отрядов, пора расходиться?
— Пора, — ответил Бискупович.
— Тогда — по одному.
...Калиновский и Загорский шли по берегу Мойки.
— Виктора я разорвать готов, — злился Кастусь. — Ты знаешь как он «лечился» в Италии? Присоединился к гарибальдийцам. А вернулся — ему хуже и хуже.
— Что ж, определенно, ему как раз был нужен воздух свободы. Может, потому он и задыхался. Ничего. Дождется победы. А там вылечим... Ты не хотел бы сходить к Шевченко?
— Стыдно как-то.
— А все-таки сходим. Завтра, как раз перед отъездом.
— Давай.
Мойку под порывами ветра рябило и морщило у того берега, откуда он прилетал, и она была спокойна у другого, ведь туда ветер сгонял масляную пленку, лежавшую на воде. Они шли по берегу в ночь.
— Ну вот, — сказал Кастусь, — бросили жребий. Ты не обиделся, что руководить силами Могилевщины будет Людвик?
— Звеждовский достойный человек, — просто промолвил Алесь. — И он военный. Да еще из талантливых. Я революционер, Кастусь. Пусть будет так, как лучше для дела. И потом, комиссар отрядов нижнего Приднепровья — тоже мне работы хватит. И в своем углу.
— Я это потому, что тебя мало знают в центре и ты застрахован от провала.
— Не веришь «белым»?
— Нет, — признался Кастусь.
— И я не верю.
— И потом, ты ездишь по делам — тебе легче организовать людей.
Они шли. В сумерках особенно нежными и красивыми были лица женщин, особенно гордыми — лица мужчин. Но они не думали сейчас о женщинах. Им было не до того.
— Езжай, — продолжал Кастусь. — Сдерживай, не давай, чтобы преждевременно расплескали гнев.
Молчали. И вдруг Калиновский спросил:
— Ты не слышал, что Ясюкевич стихи пишет?
— Нет.
— Пишет, но прячет. Как каждый второй. Как ты и я.
Улыбнулся.
— Как поветрие среди наших, эти стихи.