Сейчас, сокращая путь, она прошла через Музей гольфа, гордость клуба, — просторную, залитую солнцем комнату, выходившую на террасу, где аккуратными рядами стояли блестящие клюшки, и ниблики, и короткие клюшки, которыми пользовались Бобби Джонс и Томми Армор в том или другом состязании, а также мячи для гольфа, словно бесконечные ряды поцарапанных и обрезанных голубиных яиц, которыми люди вроде Джонни Револта побеждали в Западных открытых чемпионатах в 1929 году. Пейтон на все это не обратила ни малейшего внимания; она быстро прошла в дверь и вышла на террасу — ленточка зеленых конфетти пролетела по воздуху и тихо опустилась ей на волосы. Капли дождя, словно серебряные доллары, начали падать на пол, и Чарли Ла-Фарж, шедший за ней, взял ее за руку и сказал:
— Пошли, красотка, давай станцуем, пока не разошелся дождь.
Она отрицательно покачала головой и, выдернув из его пальцев свою руку, оглядела террасу.
— Пойдем же, лапочка. — Печально, умоляюще.
Она никак не отреагировала. Она направилась к отцу, который, раскрасневшись и улыбаясь, смотрел, склонив голову, в лицо Долли.
— Это обогатит мужчину, — говорил он.
Пейтон потянула его за локоть.
— Зайка, — сказала она. — Оторвись на минутку. Мне надо поговорить с тобой.
Лофтис и Долли остановились в танце.
— Что случилось, крошка?
— Пошли, зайка, я просто должна поговорить с тобой. Извините, миссис Боннер.
Брови Долли недоуменно поползли вверх.
— В чем дело, милочка?
— Да ну же, зайка!
— Извините, Долли, — сказал Лофтис.
Пейтон отослала прочь юношу, жаждавшего потанцевать с ней, и потащила Лофтиса в Музей гольфа. Там было темно. В помещении пахло промасленной кожей, протухшими трофеями. Они с Лофтисом сели на диван. Рядом, в бальном зале, музыканты расставляли свои пульты, чтобы продолжить танцы, а юноши и девушки спешили туда, спасаясь от дождя.
— В чем дело, крошка?
Пейтон заплакала уткнувшись головой в колени.
— Мама говорит, что я должна идти домой!
«Тьфу, черт побери», — подумал Лофтис. Он принес с собой стакан с пуншем, который весь день пополнял, и сейчас, сделав большой глоток, погладил дочь по волосам и неуклюже спросил:
— Почему, детка? Почему она сказала, что хочет тебя увезти?
— Потому что, — сказала Пейтон. — Потому что… потому что, сказала она, что ты дал мне виски, а я сказала ей, что это же день моего рождения и ты дал мне всего одну порцию и совсем немножко… ох, зайка! — Она выпрямилась, держась за его локоть, и слезы исчезли так же быстро, как появились. — Это же пустяк, правда, Заинька? Правда? Скажи ей, папа! — гневно произнесла она. — Не могу я ехать домой. Ничего хуже я никогда не слышала! — У нее был такой вид, точно она сейчас снова заплачет, и он привлек ее к себе, чувствуя на своей ноге ее руку.
— Видишь ли, — рассудил он, — не следовало мне давать тебе виски. Это был, пожалуй, мой самый глупый поступок за неделю.
«Действительно глупый», — подумал он. Виски было идеальнейшей наживкой для скандала. Вот уже двадцать лет Элен считала, что напиваться — это величайший проступок даже для него, а теперь дать ей повод думать, что он развращает молодое существо… о Господи.
Пейтон отодвинулась от него и положила руку ему на плечо.
— Зайка, — сказала она, — скажи ей что-нибудь. Скажи, что мы ничего плохого не замышляли. Скажи ей, хорошо?
Он взял ее руку.
— О’кей, детка. Тебе не придется ехать домой. Мы позаботимся об этом. А теперь улыбнись.
Пейтон не стала улыбаться; она задумчиво склонила голову набок, так что короткие волны каштановых волос частично закрыли ее лицо. И произнесла веско — так, что слова ее, достигая сознания Лофтиса, преисполняли его нелепом и жутким страхом:
— Зайка, я не знаю, что не так. Страшно такое говорить, и я не знаю, как это высказать — так это страшно. Но она все время так поступает и, наверное, считает, что это правильно, а я ничего не могу с собой поделать, зайка, я просто не люблю ее. — Она подняла на него глаза, помолчала и покачала головой. — Зайка, — повторила она, — я просто не думаю, что люблю ее.
Она поднялась с дивана и стояла, повернувшись к нему спиной. Он встал, пошатываясь, повернул ее к себе и притянул ее голову к своей груди.
— Лапочка, — прошептал он, — ты не должна такое говорить. Твоя мама… ну, она всегда была… ну, она всегда нервничала и была легковозбудима и… ну, она ведь так не думает. Она…
— Она не должна тащить меня домой.
— Нет. Мы это уладим. Нет. Но, лапочка…
Он прижал ее к себе. Сырой холодный туман — отчасти темнота, отчасти алкоголь, отчасти собственное смятение — застлал его зрение. Он чувствовал, что любит Пейтон больше всего на свете. Он поцеловал ее. Что до Элен — ну ее к черту. Он снова держал в руке стакан с виски и поднес его к губам Пейтон.
— А теперь, лапочка, — сказал он, — не волнуйся. Возвращайся туда, веселись и танцуй. Тебе не надо ехать домой.
Пейтон сделала большой глоток виски.
— О’кей. — Она посмотрела на него. — Ох, зайка, ты такой милашка.
Она поцеловала его — словно капелька дождя упала на его щеку — и, пошатываясь, вышла из комнаты. Он смотрел ей вслед: дверь, придерживаемая воздухом, с шипеньем, открылась, и он остался один в музее с мячами для гольфа, и медалями, и сиреневым угасающим светом. Он снова опустился на диван.
Несколько минут он сидел так, глядя в окно. Танцы, после того как он прогнал мяч по восемнадцати лункам, утомили его; он понимал, что опьянел больше, чем следовало, а ведь вечер еще не кончился, но стакан его был пуст, если не считать двух кубиков льда. Он тоскливо подумал, что надо его наполнить. За дверями он слышал музыку, топот ног. Он подумал, что это танцуют джиттербаг. В открытое окно проникал прохладный воздух, но и дождь, поэтому он опустил окно. Противоположный берег реки был закрыт стеной дождя, лившего из летних, белых как молоко, облаков; склон под окном выглядел так, будто он смотрел на него сквозь зеленый кварц: темное поле для гольфа, пустынное, исхлестанное ветром и дождем; затопленные ивы у реки, днем такие чинные и женственные, сейчас тряслись и дрожали, вздымая свои ветви, словно руки обезумевших женщин, к льющему с неба дождю. Вниз по реке, близ берега, плыло суденышко ловцов устриц, и Лофтис, разомлев от тепла и большого количества выпитого виски, должно быть, задремал — правда, всего лишь на минутку, поскольку, когда открыл глаза — да закрывал ли он их вообще? — суденышко лишь на несколько ярдов продвинулось вдоль берега. Слегка озадаченный, встревоженный, тупо глядя на реку, он подумал: «Что это мне привиделось?» А снова задремав, он увидел костер, столб дыма, угрожающе трепыхавшийся на горизонте, и похожий на травинки гонимый ветром дождь, мгновенно рассыпавшийся на свету. Глаза его открылись — было почти темно; суденышко ловцов устриц исчезло за завесой из качающихся ив.