«Потому что… О, это жуткая история. Потому что это тянется вот уже шесть лет — у Милтона же роман с этой женщиной. Она знает. Они что — ожидали, что она не узнает? Просто, чтобы быть в состоянии сказать…
А что она скажет? Как?»
«Миссис Ла-Фарж, послушайте, — могла бы она сказать, — мне не хотелось никому говорить, потому что… потому что у меня ведь тоже дети, и вы понимаете… Послушайте, миссис Ла-Фарж, наконец-то это пришло мне в голову. Милтон и Долли Боннер. Вы, возможно, этого не заметили. А я… это требует развода. Нет, это не должно вас так пугать, право. Нет, но это пришло мне в голову».
И потом она могла бы сказать: «Ох, если б вы знали, сколько я вытерпела за все эти годы. Вы были на Рождество у Ленхартов два года назад? Да, были, верно? Да, я заметила, хотя вы, возможно, и нет. Как они держались за руки и целовались, словно играючи. Не важно, что это была игра. Я все видела.
По-моему, они встречались и в других местах. У меня нет доказательств, но я уверена…
Разве вас не было в прошлом году на танцах у Пэйджес? Я видела, как они в вестибюле строили свои грязные планы. Я знаю, что это было так: глаза у них блестели, и руки встречались…
Но я никогда не скажу об этом».
Миссис Ла-Фарж взвизгнула.
— О, вот и Честер. Придется потанцевать. — Она с трудом поднялась со стула. — Увидимся потом.
Элен осталась одна. Горизонт был затянут черными облаками, вдалеке громыхал гром. Наступали сумерки. Ей было плохо в одиночестве — никто ведь, кроме того прыщавого парня, не приглашал ее танцевать.
Внезапно вместе с музыкой, смехом, погибающим в серых сумерках, и тающим над лужайкой дневным светом ей привиделось страшное видение: она была дома, в постели, окутанная тьмой, и вдруг проснулась от звука его шагов. Он стоял, как всегда, у ее кровати и смотрел на нее. «Элен, Элен, это не может так продолжаться, — сказал он с этим своим холодным наигранным смешком. — Я-то думал, что у нас снова все наладилось».
«Я плохо себя чувствую», — сказала она, а сама думала: «Я видела, я видела, как они оба жаждут друг друга. Как встречались их руки…»
«Мне плохо».
И думала: «О, я хочу любить его. Право, хочу. Снова».
Он ушел, не произнеся ни слова. И когда в этом таком знакомом, таком реальном и, однако же, вымышленном и странном видении он ушел, она снова рухнула на кровать или, вернее, в кромешную тьму, понимая, что всего лишь одним словом — «да», или «прости», или «люблю» — она, возможно, поставила бы все на свое место, выбросила бы всех фальшивых, мстительных и будоражащих демонов в окружающий их ночной воздух, и все снова пошло бы как надо. Но она опять погрузилась во тьму, дверь закрылась, загородив прямоугольник света, на время проникший в комнату, в ее дом, загородив от нее все, так что теперь, в полусне, грезя наяву, отчаянно желая заснуть, она стала думать о былых днях, прошедших в армии, о несущихся издали обволакивающих звуках труб на параде и о военной форме отца, которую было так успокоительно приятно гладить, мечтая забыться в объятиях этих сильных и преданных рук.
Она подняла глаза.
Пейтон, шестнадцатилетняя девушка, улыбаясь, шурша голубым шелковым платьем, бежала к ней.
— Мама, мама, не валяй дурака. Пошли танцевать.
— Что это ты пьешь?
Вспыхнув, Пейтон опустила глаза.
— Да просто пунш, мама.
— Пойдем со мной.
Пейтон покорно пошла, и они вместе стали пробираться сквозь толпу молодых людей и девушек, где стоял запах духов, слышались веселые выкрики: «С днем рождения!» А в туалете чернокожая девушка, почувствовав что-то серьезное, какие-то неполадки у белых, благоразумно вышла. Элен повернулась к дочери.
— Дай мне стакан. — Глотнула. Виски. Повернулась и вылила содержимое в туалет. — Это тебе дал твой отец, да?
— Да, — смиренно произнесла Пейтон. — Он сказал, что вдень моего рождения…
Она была красивая, молодая, и два этих обстоятельства вызывали горечь и тревогу у Элен.
— Я этого не потерплю, — сказала она. — Я видела, как твой отец губил себя пьянством, и я не потерплю этого. Ты поняла?
Пейтон посмотрела на нее.
— Мама… — начала было она.
— Замолчи. Я не потерплю этого. Собирай свои вещи. Я увожу тебя домой.
С минуту Пейтон молчала. Потом подняла глаза, буйно, возмущенно тряхнула волосами.
— Я презираю тебя! — сказала она и ушла.
Красная, дрожащая, Элен вернулась на террасу. Милтон весело улыбнулся ей. Она отвернулась. Над лужайкой пронеслось облако, и день стал темным, как в зашторенной комнате. Ветер потряс деревья вокруг террасы, разметал волосы девушек и, издав легкий вздох, ослаб, и день снова восторжествовал вместе с хлынувшим светом: с лужайки слетела тень, перескочила на бассейн, исчезла. Внизу в солнечном свете Элен увидела знакомую фигуру.
«Ох, Моди, дорогая моя».
И, приподняв юбку, она побежала вниз. Моди сидела одна в кресле возле бассейна, ела мороженое, вытянув перед собой оплетенную ремнями ногу, и флегматично смотрела на реку и приближающуюся грозу. Элен подошла к ней, нагнулась и, глядя ей в лицо, сказала:
— Пошли, дорогая. Пойдем со мной. Мы уезжаем домой.
Моди тихо подняла глаза, по-прежнему спокойная, взгляд по-прежнему безмятежный и пустой.
— Да, мамулечка.
— Пошли же.
— О’кей, мамулечка.
Элен взяла ее за руку. Над рекой с треском грохнул гром, купальщики помчались из бассейна, на террасе с первыми каплями дождя раздались взволнованные голоса. Музыканты бросились в дом, таща с собой пульты и саксофоны, а на террасе стоял Милтон, разговаривая с Пейтон.
«Она не питает ко мне ненависти. Не питает. Не питает. Она просто не может ненавидеть меня».
Когда Пейтон с надменным видом выскочила из дамской комнаты в холл, там ее поджидал Чарли Ла-Фарж.
— Пейтон, — окликнул он ее, — куда это ты направилась? Пейтон! Эй, красотка! — И он свистнул.
Пейтон быстро, без единого слова прошла мимо него и направилась через бальный зал на террасу, где ветер приближающейся грозы все еще разносил веселый грохот труб.
— Эй, Пейтон. Что с тобой? Эй, красотка!
Все мальчишки звали ее «красоткой». Да она и была красавицей. У нее были карие, всегда очень внимательные глаза — они, как и рот, делали ее лицо вдумчивым и любознательным. Ее губы, довольно полные, были всегда слегка приоткрыты, словно мягко, терпеливо спрашивая: «Ну и?..» — у всех этих молодых людей, которые, с тех пор как она себя помнила, вертелись вокруг нее; их невнятные, неразличимые голоса вечно жужжали словно десятки пчел. Волосы, обрамлявшие ее лицо, были темно-каштановые и обычно коротко подстриженные, и к двенадцати годам она уже потеряла счет мальчишкам, предлагавшим ей выйти за них замуж.