– Кузен сэра Уолтера ожидает внизу, приведите его сюда, и быстро!
В зале все хранили молчание, пока в дверях не появился Джордж Кэрью в сопровождении взволнованной женщины. Все отчетливо слышали тяжелое дыхание королевы.
У Елизаветы не было времени на Джорджа Кэрью, хотя в кои-то веки он понадобился ей. Она коротко приказала:
– Отдаю в ваши руки этого человека. Возьмите двух стражников и препроводите его в Тауэр. Поместите и содержите его в Кирпичной башне, пока не поступит новых распоряжений; вы отвечаете за него своей головой.
Ралей поклонился ей, повернулся, чтобы идти, но засомневался и снова повернулся к ней.
– Умоляю, уделите мне частичку вашего милосердия, скажите, где она?
– В таком же надежном убежище, но не в Тауэре, – произнесла королева и отвернулась от него.
Первые июньские цветы украшали сады Хэмптона и берега реки. Среди полян стояли бело-розовые кусты боярышника, служившие убежищем для кукушек, которые, вовсю голося, носились в пространстве между зеленой землей и голубыми небесами, когда Ралей обратился лицом к Тауэру. Последние слова королевы означали, что Лиз находится под стражей. Ее заключили в тюрьму в таком месте, которое подобрала для нее ревнивая женщина как раз в то время, когда Лиз особенно нуждалась в свежем воздухе, в том, чтобы ее окружали друзья, чтобы рядом с ней находился ее муж. Он застонал про себя – такое вот испытание уготовила им их любовь. И он оказался так плохо подготовлен к этой катастрофе.
Кэрью, который был главным смотрителем Тауэра, мог бы сказать ему, – потому что, конечно, знал это, – что с каждым своим шагом Ралей приближается если не к ней, то хотя бы к месту, где она находится. Но, как это частенько бывает, кузены недолюбливали друг друга, поэтому лучшего надзирателя для Лиз трудно было бы найти. Кэрью не захотел говорить ему ничего. И когда он проходил в ворота Тауэра, ничто не подсказало ему, что Лиз была заключена в одном из крыльев замка в Северном бастионе. Бастион был виден из окна той комнаты, куда его поместили, он загораживал ему вид наружу, и Ралей возненавидел его. Несомненно, и Лиз, глядя в свое узкое окно, видела Кирпичную башню и тоже ненавидела ее, но по другой причине.
Уолтер пытался угадать, когда наступит час родов для Лиз. Он вернулся из изгнания в январе. У нее появилась уверенность – если бы она не была уверена, она не стала бы писать ему, – в начале апреля. Прошел май; сейчас начало июня. Освободится ли он через четыре или пять месяцев? Выйдет он из тюрьмы уже, естественно, не фаворитом, но зато свободным человеком, имеющим право и силы отыскать свою жену. Как долго еще продлится гнев Глорианы? Ралей очень быстро сообразил, что иного пути отсюда, кроме как по воле королевы, не будет. Кэрью хотя бы сказал ему о том, что распоряжения о заключении его в тюрьму не было; не было выдвинуто никаких обвинений против него, иначе его бы вызвали на допрос, где он смог бы оправдаться. Ничто, кроме недовольства королевы, не являлось причиной его заключения в это место, и ничто, кроме ее прощения, не сможет вернуть ему свободу.
Кончился один из самых длинных дней его жизни. С каждым вечером время, которое солнечный свет оставался еще на стенах Северного бастиона, становилось короче; с каждым утром все позднее луч солнца забирался на его постель и пробуждал его ото сна. Кончился август, и пришел наконец день, когда, выглянув из окна, он впервые увидел затмившую его взор пелену утреннего осеннего тумана. Это потрясло его. Ралей убедил себя, что это ему показалось. Лето еще не прошло. Как первая ласточка не делает весны, так и первый туман не делает осени. Но Уолтер был потрясен: он уже достиг того возраста, когда первое слабое напоминание о приближающемся окончании года наводило на него тоску по прежним временам, будило воспоминания о том, как все они канули в забвение зимы. К тому же он был поэт, и поэтому все первое в природе – первый снег, первые розы, расцветшие на диких кустах вдоль дороги, первый осенний туман или первые зимние заморозки – все это всегда пробуждало в нем тревогу: голоса многих умерших, кто когда-то наблюдал и любил все это, теперь уже не звучали больше.
За все время своего заключения он ни разу не написал Лиз и в письмах своих не упоминал ее имени. Любое напоминание о ней только подлило бы масла в огонь королевской ярости. К тому же Ралей не мог рассчитывать на то, что адресованное Лиз письмо дойдет до нее без перлюстрации. Эти его меры предосторожности говорили о том, что он еще не потерял надежды.
Ралей написал немало слезных просьб, в которых в доступных ему выражениях немилосердно льстил королеве. Когда она как-то собралась в поездку по стране, он написал ей: «Никогда не был я так глубоко повержен, как сегодня, когда узнал, что королева отбывает в столь дальнее путешествие, королева, которую я сопровождал всюду на протяжении столь долгих лет со всей моей любовью и вожделением, а теперь брошенный во тьме тюремной камеры совсем один…»
Что побудило ее оставить незамеченными слова «с любовью и вожделением», написанные человеком, которого она засадила в тюрьму за его любовь к другой, – тщеславие? Во всяком случае, ничто не говорило о том, что она прочитала их или вообще получила от него хоть какие-то послания.
Наступил день, когда стало известно, что королева отправляется на своей галере в плавание по реке. Ралей бросился к своему кузену с мольбой позволить ему, хотя бы под маской, выйти на реку только для того, чтобы взглянуть на эту красоту, от которой он был оторван на такое долгое время. Кэрью возражал – он, мол, не смеет этого делать. Тогда Ралей в отчаянье и решимости выхватил свой кинжал и с его помощью пытался уговорить Джорджа выполнить его просьбу. Все это было глупо, и кому, как не Ралею, было знать это? Но в рапорте Кэрью все это выглядело довольно занятно, особенно его собственное добавление о том, что он боится, как бы его подопечный не сошел с ума, если королева будет по-прежнему гневаться на него.
Однако Елизавета была в одинаковой мере нечувствительна как к лести, так и к драматическим жестам. Она вернула свою благосклонность Эссексу. Его преступление мало чем отличалось от преступления Ралея, но он был моложе. В этом было главное различие. Эссекс мог в порыве юношеской страсти наделать глупостей, оставаясь при этом в глубине души верным ей – как он сам и объяснял свой поступок. Ралею исполнилось сорок, он был достаточно взрослым человеком, чтобы устоять против ясных глаз и натуральных кудрей, если бы его чувства к ней были достаточно сильными. Его роман – который она могла бы еще простить – и его женитьба – которую простить она никак не могла – оскорбили ее до глубины души, потому что она никогда не испытывала в отношении него материнских чувств. Он был почти что сверстником ее и посмел пренебречь ею. Так что, когда она послала сказать Кэрью, чтобы он освободил пленника, не из какого-то чувства к нему она это сделала – хотя и с обидой, – а из чисто меркантильных соображений.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава тринадцатая