На следующий день, вернувшись домой после совершенно не планировавшейся прежде поездки в Болонью, я сразу бросился к телефону.
Мне ответил Альберто.
— Как дела? — почти пропел он иронично, показывая, что узнал мой голос. — Тысячу лет не виделись. Как поживаешь? Что поделываешь?
Рассеянно, с терзаемым волнением сердцем я принялся сбивчиво рассказывать. Я говорил обо всем сразу: о дипломной работе, которая высится передо мной (и это была правда), как непреодолимая стена, о погоде, которая, несмотря на то что две недели не радовала, последние несколько дней по утрам меняется к лучшему (но ей нельзя доверять, пронзительный холодный воздух ясно свидетельствует, что зима уже началась и что прошлые прекрасные октябрьские дни лучше забыть), о моей прогулке по улице Дзамбони (о ней я, пожалуй, говорил слишком подробно, не заботясь о том, что Альберто, который учился в Милане, наверное, не знает Болонью так, как знаю ее я).
Утром, рассказывал я, был я в университете, где мне нужно было кое-что уладить в канцелярии, потом в библиотеке, чтобы проверить кое-какую библиографию о Пандзакки, которую я разыскал. В час я пошел обедать в ресторан «Попугай», не в тот, который называют «сухим», возле башни Азинелли, и который соответствует своей славе, по-моему, только в том, что касается цен, а кухня там неважная, а в другой — в ресторан «Попугай» «с бульоном», на одной из боковых улочек, недалеко от улицы Галлериа, его фирменные блюда как раз сыры, отварные овощи, мясо и рыба в бульоне, а цены более чем скромные. После обеда я встретился с друзьями, прошелся по книжным магазинам в центре, выпил чаю у Дзанарини, на площади Гальвани, в конце Павльоне. В общем день я провел довольно приятно, закончил я свой рассказ, почти «как в те времена, когда регулярно ездил на занятия».
— Знаешь, прежде чем отправиться на вокзал, — добавил я, сочиняя на ходу (не знаю, какой демон потянул меня за язык рассказать такую историю), — у меня хватило времени даже заглянуть на улицу Ока.
— На улицу Ока? — переспросил Альберто, очень заинтересованно, но вместе с тем неуверенно.
Ничего другого и не надо было мне, чтобы испытать то горькое чувство удовлетворения, которое испытывал мой отец, выставляя себя перед Финци-Контини гоем и гораздо более грубым, чем на самом деле.
— Как! — воскликнул я. — Ты никогда не слышал об улице Ока? Но там… один из самых знаменитых в Италии семейных пансионов.
Он покашлял смущенно.
— Нет, я не знаю…
Потом, резко изменив тон и тему разговора, он сказал, что тоже через несколько дней должен ехать в Милан и пробудет там по крайней мере неделю. Июнь совсем не так далеко, как кажется, а он еще не нашел преподавателя, который согласился бы помочь ему написать хоть какую-нибудь дипломную работу. По правде говоря, он и не искал.
Потом, перескочив снова на другую тему (голос его мало-помалу вновь стал скучающим и насмешливым), он спросил, не проезжал ли я на велосипеде возле стены Ангелов. Он в тот момент был в саду, вышел посмотреть, во что дожди превратили теннисный корт. Он не смог разобрать, точно ли я тот тип, который, не спускаясь с велосипеда, придерживаясь рукой за ствол дерева, стоял и смотрел вниз, в парк. Трудно сказать, кто это был, потому что было далеко, а уже темнело. Так это был я? И я вынужден был признаться, что это был именно я, что я возвращался домой с вокзала как раз вдоль стены Ангелов, потому что мне ужасно противно проезжать мимо мерзких морд, которые собираются напротив кафе Борса, на проспекте Рома или прогуливаются по Джовекке. Так, значит, это был я? Он так и думал! Но почему тогда я не ответил на его крик и свист? Я их что, не слышал?
Нет, я их не слышал, солгал я еще раз. Я даже не заметил его в саду. Теперь нам действительно нечего было больше друг другу сказать, нечем заполнить возникшую вдруг паузу в разговоре.
— Ты ведь… хотел поговорить с Миколь, правда? — спросил наконец он, как будто вспомнив что-то.
— Да, — ответил я, — ты бы мог позвать ее?
Конечно, он охотно позвал бы ее, ответил он, если бы (хотя очень странно, что этот ангелочек меня не предупредил) она сегодня после обеда не уехала в Венецию с намерением «нажить горб», работая над дипломом. Она вышла к обеду, одетая по-дорожному, уже с чемоданами, объявив расстроенному семейству, что собирается делать. Ей надоело, объяснила она, таскать за собой этот хвост. Поэтому она хочет защитить диплом не в июне, а в феврале, что в Венеции с Марчаной и Кверини-Стампалиа под рукой ей будет гораздо легче, чем в Ферраре, где тысяча причин вечно препятствует завершению ее работы об Эмили Дикинсон (так по крайней мере она сказала). Хотя кто знает, сколько выдержит Миколь в подавляющей атмосфере Венеции в доме у дядей, который она не любит. Очень даже возможно, что через одну-две недели она «вернется к родным пенатам, несолоно хлебавши». Ему-то лично всегда казалось неестественным, если Миколь удавалось прожить далеко от Феррары больше двадцати дней подряд.
— Ну посмотрим, — закончил он. — В любом случае, как бы ты посмотрел на автомобильную прогулку в Венецию? На этой неделе не получится, на следующей — тоже, а вот потом можно. Было бы забавно застать сестричку врасплох. Мы бы могли поехать втроем: я, ты и Джампи Малнате, например.
— А это мысль, — ответил я. — Почему бы и нет? Об этом можно будет еще поговорить.
— И вообще, — продолжал он с усилием, в котором ясно слышалось желание чем-нибудь утешить меня после огорчения, которое он мне только что причинил. — Если у тебя нет ничего лучшего на примете, почему бы тебе не зайти ко мне, скажем, завтра часов в пять? Будет Малнате. Выпьем чаю, послушаем пластинки, поговорим. Может быть, тебе, гуманитарию, неинтересно общаться с инженером (я ведь им буду рано или поздно) и с химиком. Однако если ты снизойдешь, то оставь церемонии и приходи, нам будет очень приятно.
Мы еще немного поболтали, Альберто все больше и больше загорался, захваченный идеей заполучить меня к себе в гости, а я и хотел прийти, и колебался. Совершенно верно, вспоминал я, незадолго до этого на вершине стены Ангелов я почти полчаса стоял, и смотрел на парк и на дом, в особенности на дом, потому что с места, где я стоял сквозь голые ветки деревьев на фоне вечернего неба виден был силуэт всего дома, от фундамента до покатой крыши, как геральдический символ. Два окошечка мезонина на уровне террасы, которая спускалась в парк, были уже освещены, электрический свет проникал и из единственного окна, расположенного очень высоко, под самой крышей боковой башенки. Я долго пристально смотрел на свет этого высокого окошка, едва заметный, трепетный огонек, как бы подвешенный высоко в воздухе, становившемся все темнее, огонек-звезду. У меня заболели глаза от напряженного вглядывания в темноту, и только крики и свист Альберто привели меня в себя, заставили испугаться, что меня могут узнать, пробудили страстное желание услышать сейчас же по телефону голос Миколь, смогли прогнать меня оттуда.
А теперь что же, спрашивал я себя безутешно, какое значение может иметь для меня их дом теперь, когда Миколь я там не застану?