вращался вокруг нее – всегда! – а не вокруг твоего или чьего бы то ни было мнения.
Наступила ночь. Впрочем, иногда наступает что-то и похлеще.
Я больше не хочу сбрасываться до 00:00:00. Это банально. И всё же в безупречные моменты своей жизни я говорю себе, что всегда следовала правилам с умом и что волна возвышенных чувств, захлестывающая меня, – это божье вознаграждение.
Теперь, когда я просыпаюсь по утрам, я смотрю в окно в надежде, что мимо проедут полицейские на лошадях. Когда этого не происходит, я выбираюсь из-под одеяла, встаю, иду к зеркалу и начинаю свой день. Я изображаю на лице высокомерие и превосходство, чтобы мне самой стало не по себе от того, какая я крутая – круче, чем на самом деле. Я делаю максимально уставшее от этого мира выражение лица, какое обычно бывает у моделей, а потом думаю: «Да ты шарлатанка. Ты любишь всё, что тебе когда-либо было дано».
Но мне мало казаться достаточно крутой лишь самой себе – хотя так я признаю, что всё мое тщеславие и прихорашивания были напрасными. Каждый взгляд украдкой в зеркало, и все те рожи, которые я корчу, чтобы запугать себя, рассеиваются. Возможно, лучше продолжить искать красоту, как я и делала вначале. Надеяться, что если я буду достаточно усердной, то достигну какого-то великолепного результата. И если мне удастся превратить себя в кумира, всё это будет не зря.
Я не думаю о том, кто сказал: «Чтобы получить жизнь, ее надо потерять». Ее потеря в моем случае будет подобна тому, как земля срывается с оси и летит в бесконечность. Кто знает, смогу ли я найти дорогу назад, учитывая, что я не могу любоваться и восхищаться собой.
Но я даже представить себе не могу, что случилось бы со всем вокруг нас, если бы земля сорвалась со своей оси. Думаю, деревья бы грохнулись на машины – но у меня недостаточно познаний в науке, чтобы сказать наверняка.
Глава третья
Энтони и юри
Несколько следующих недель я брала двойные смены в салоне красоты, чтобы отвлечься от той пустоты, которая заполняла мои дни. Как-то раз к нам пришел Шолем и попросил помыть ему голову. Он сказал, что всё еще чувствует себя грязным после того, как закончил свою уродливую картину, и ему хочется смыть с себя это ощущение. Люди часто приходили в салон по этой причине – чаще, чем можно было бы подумать. Я посадила его у раковины, обмотала вокруг шеи полотенце, осторожно уложила его голову в чашу, затем включила воду и проверила температуру рукой. Юри недавно расширил мои обязанности до мытья шампунем. Я намылила Шолему волосы на макушке, и, когда вода потекла по его голове, я спросила:
– Не слишком горячо? Не холодно?
– Нет, отлично.
Когда пришло время кондиционера для волос, я сделала Шолему массаж кожи головы, как меня научили, но он всё еще был напряжен, его плечи тянулись к сильно зажатой шее. Потом он вдруг сказал:
– Господи, зачем Марго вообще подбила нас на это?
Шила. На что? На Конкурс уродливой картины?
Шолем. Да, на Конкурс уродливой картины! Я много думал об этом, пытался понять, почему же ей хотелось, чтобы мне стало так плохо, и всё, что мне пришло в голову, – это что у нее художественный кризис. Ей хочется создавать плохие картины из-за недоверия к живописи.
Шила. Художественный кризис! Но она постоянно рисует! Она вообще никогда не останавливается.
Шолем. Но она ведь даже не начала свою уродливую картину, разве нет? А почему нет? Я ее спрашиваю, но она просто пожимает плечами. Но ведь прошло уже несколько месяцев! Я вчера видел ее на открытии выставки, и она стала говорить, что картины – это неважно. По-моему, это очень грустно и просто бессмысленно. И совершенно выбивает из колеи!
Шила. Но она всегда так говорила.
Шолем. Ну и что, по-твоему, это не странно? А самое странное в ее кризисе – что он очень поздний.
Шила. Он что, прости? Поздний?
Шолем. Поздний! У большинства художников кризис случается в училище, потому что именно там их окружают все те люди, которые вечно твердят, что живопись мертва. Поэтому я просто не могу понять, почему с ней это происходит сейчас, когда всем нравятся ее работы, даже критикам, и вдобавок ее агент – убежденный сторонник живописи. Почему сейчас? Мне кажется, это потому что Марго не доверяет живописи. Она не верит, что живопись способна что-то передать, поэтому чувствует необходимость создать самую уродливую картину на свете. И если в результате в ней останется еще хоть немного красоты или ценности, это восстановит ее веру в живопись.
Я провела Шолема к незанятому месту и отрегулировала его кресло. Он сел, и я развернула его лицом к зеркалу. Из своего фартука я вынула расческу и окунула ее в барбицид, чтобы Шолем удостоверился – если он вообще это осознавал и беспокоился по такому поводу, – что на ней не осталось бактерий. Потом я смахнула с нее оставшуюся жидкость и провела расческой по его волосам, глядя на его голову. Ко мне подошла Руби и дотронулась до моей руки.
«Используй зеркало, – сказала она. – Зеркало – твой инструмент».
Я кивнула и посмотрела на голову Шолема в зеркало. Он выглядел уныло. Я пошла за кремом, чтобы пригладить его еврейские кудри, а когда вернулась, пробежала руками по его волосам.
Шолем. Конечно, это отличный план, ведь Марго ни за что в жизни не нарисует уродливой картины. Она просто неспособна на такое! Как у нее получится изменить своему восприятию цвета? Своему прекрасному чувству композиции, своей работе кистью, своим линиям? Я должен сказать, что, если Марго принесет на конкурс картину, которую ей будет неловко показать, от которой ей будет действительно стыдно или которая будет решительно плоха, – вот тогда я сильно удивлюсь.
Я отошла позвать одного из стилистов – мне еще не хватало опыта, чтобы укладывать волосы феном. Но перед тем как уйти, я спросила Шолема, чувствует ли он себя чище, чем раньше. Он только покачал головой. «Нет. Отчего-то я чувствую себя только хуже».
Потом он сказал:
– Слушай, всё, что я говорю о Марго, остается между мной и тобой – ну и этими стенами. Не рассказывай ей о моих словах.
– Окей, – ответила я, потому что мне хотелось нравиться ему и вызывать у него доверие.
В тот день, расхаживая туда-сюда по салону, подбирая полотенца и подметая