Я на самом себе ощутил правоту рассуждений Анатолия Иванова на тему «Ерофеев и его два облика — настоящий и фольклорный». Он предупреждает будущих биографов писателя: «Не завидую тем, кто возьмётся за подлинное немифологизированное жизнеописание Венедикта Васильевича Ерофеева. Отделить истинность от театрализации жизни непросто. Каков он настоящий, видимо, до конца не знает никто»2.
Теперь понятно, почему даже такой многократно общавшийся с Венедиктом Ерофеевым инакомыслящий и здравомыслящий поэт и прозаик, как Владимир Дмитриевич Алейников, обозначил его сочинения «алкогольной прозой». Он заявил буквально следующее: «На одном Вене Ерофееве свет клином не сошёлся. Веня со своей алкогольной прозой появился, кстати говоря, вовсе не на заре, а где-то поближе к середине всеобщей выпивонной эпопеи. Бывали авторы, выразившие в слове спиртовую тему и получше его, Ерофеева, посильнее и убедительнее. Немало ещё есть неизданных текстов»3. А восхищаются ерофеевской прозой, как утверждает Владимир Алейников в своём мемуаре «Пир», «официальные писатели, особенно либеральные, с широкими взглядами...»4. Такие, например, как Андрей Битов.
Меня не удивило подобное скептическое отношение к творчеству Венедикта Ерофеева со стороны писателя амбициозного, однако живущего вдали от шумных городов. Ситуация для писательской среды вполне обычная. Один писатель в своём произведении в целях саморекламы (не по причине же зависти!) наезжает на другого, в литературном мире более известного.
Венедикт Ерофеев свыкся с подобной атмосферой недоброжелательства и, находясь среди своих коллег, больше помалкивал, чем говорил, чтобы не раздражать собеседников. Впрочем, он не всегда сдерживался. Бывало, что и срывался. Особенно во время затяжных попоек в компании молодых писателей из ленинградской «второй литературы».
А вот другой поэт и прозаик, широко известный в публичном пространстве Дмитрий Львович Быков, в разговоре о популярности поэмы Венедикта Ерофеева «Москва — Петушки» также не забыл об «алкогольной прозе», но придал своим рассуждениям о ней, в отличие от прямолинейного Владимира Алейникова, совершенно иной, более широкий смысл.
Вести дискуссии вокруг Венедикта Ерофеева действительно сомнительное удовольствие. Ведь вся его биография окутана туманом неопределённости.
Андрей Зорин в связи с этим обстоятельством предупреждает авторов вроде меня, самонадеянно решивших составить жизнеописание Венедикта Ерофеева: «Что до биографов, то их задача окажется и вовсе не посильной, ибо проследить перемещения писателя по городам, весям, службам и учебным заведениям, выявить помещения для установления на них мемориальных досок, датировать замыслы и свершения, — дело почти немыслимое. “Написать его биографию было бы делом его друзей, — говорил Пушкин о Грибоедове, — но замечательные люди исчезают у нас, не оставляя по себе следов”»5.
Что же касается творчества Венедикта Ерофеева, то, несмотря на небольшой объём им написанного, оно напоминает равнину, уходящую далеко за горизонт. Есть где разгуляться фантазии человека, говорящего или пишущего о нём. Но чем больше я всматривался в его жизнь и размышлял о том, чем он оглушил читателей, тем большие сомнения иногда овладевали мною. А стоит ли так жить, как жил автор поэмы «Москва — Петушки», и писать настолько откровенно? В самом начале XIX века Эрнст Теодор Амадей Гофман[93] также сокрушался по тому же поводу: «Не противно ли всем правилам и приличиям показывать в обществе свою душу со всеми скрытыми в ней скорбями, печалями и восторгами, если тщательно не прикроешь её косынкой благоприличия и конвенансов[94]»6.
Дмитрий Быков избавил меня от этих сомнений и вернул в XXI век. Он усмотрел в Венедикте Ерофееве важную психологическую черту, роднящую его с русским религиозным философом, литературным критиком и публицистом Василием Васильевичем Розановым[95]. Больше того, автор поэмы «Москва — Петушки» представился ему реинкарнацией этого писателя: «Розанов всё время подставляется, он юродствует. И это трагическое юродство делает его для нас невероятно обаятельным. Ерофеев — это тоже гениальный юродивый, который на наших глазах действительно тратит собственную жизнь, на наших глазах уничтожает её. Но он наделён чувством трагического, чувством сострадания. Как ни странно, он по-розановски относится к народу, сочетая глубочайшее отвращение с глубочайшей же любовью. А по большому счёту, мне кажется, что интонации Розанова как-то предугадывают ерофеевские. Не случайно в своём замечательном эссе “Василий Розанов глазами эксцентрика” Ерофеев именно его интонациям уделяет наибольшее внимание»7.
Добавлю от себя, что двух писателей, живших в разные эпохи, сближает, если рассуждать глобально, общее представление, что человеческий микрокосм проявляет макрокосм Вселенной. А если обращать внимание на частности — тому и другому присуши простая манера письма и желание понять, какие раздражители и импульсы побуждают человека себе во благо или в ущерб совершать те или иные поступки. Глобальное и частное объединяет вечный вопрос человека разумного: «Зачем мы здесь?» И там, и здесь проглядывает в новой, нарочито сниженной, иронической манере письма одна тема: человеческое желание достойной жизни, её утверждение и охранение.
Дмитрий Быков ищет приемлемое объяснение широкой популярности поэмы «Москва — Петушки» в горбачёвском СССР и в России — в первые 15 лет после августа 1991 года. Вот оно: «Главный парадокс Венедикта Ерофеева заключается в том, что произведение авангардное, на порядок более сложное, чем дилогия о Бендере, или даже роман о Мастере, полное цитат, аллюзий и вдобавок лишённое сюжета, — сделалось сначала абсолютным хитом самиздата, а потом источником паролей для всей читающей России. Ерофеев объединяет пролетариев, гуманитариев, военных, пацифистов, западников, славянофилов — примерно как водка. Но водка устроена значительно проще, чем ерофеевская поэма»8.
Ильфа и Петрова в совокупности с Булгаковым Дмитрий Быков привёл для большей убедительности его вывода об уникальности Венедикта Ерофеева как писателя, увидевшего и распознавшего причину пьянства как основного национального бедствия России. Он объяснил существование этого порока особенностями русского национального характера, словно в других странах проживают одни трезвенники.
Венедикт Ерофеев в одной из своих «Записных книжек» называет конкретные цифры потребления алкогольных напитков в современном мире: «Для справки: в пересчёте на абсолютный алкоголь в 1960 г. на земном шаре было выпито 65 миллионов гектолитров чистого спирта. В 1968-м — уже 85 миллионов»9. На этом он не останавливается и приводит статистику России 1920-х годов. Итак, рост алкоголизма в СССР:
«В 1924 г. выпито 850 000 вёдер чистого алкоголя.
В 1925 г. — 4 100 000 вёдер.