ни отчаивалась за детей своих, она замечала между прочим: словно ей и впрямь становилось легче оттого, что она сама себя так занимала обессмысленным разговариваньем сама с собой. Либо с Верочкой. Либо с кем-нибудь еще. Это вроде б помогало ей.
– Ба, вы поглядите: точно у хозяек печки топятся – жилье! – с тоскливой жалостью и завистью бездомной проговорила Анна, когда приманчиво вновь возникли вблизи слева же, словно бы на некоем взгорье, избы деревенские с различимо напластованными снегом крышами и обвислые седые же деревья, а над ними толклись и сбивались кудельки прогорклого домашнего дыма, что и свидетельствовало о наличии здесь жителей. – Только не пойму я, детки, и не видно мне, где оно находится – в стороне от нас, небось? Неужели нас опять прогонят мимо? Судя по всему… по их повадкам… – У нее внезапно подвихнулись ноги. Ужаснулась она этому отчаянно.
Дуня также говорила с одышкой:
– Сюда-то еле дотащились. Шутка ли!… Дух заходится – как тяжело. Невозможно ползти… Сынушка, мой, не плачь. Сейчас приедем, мы приедем, скоро, маленький мой…
И двухгодовалый Славик, Танечка постарше будто понимали исключительные обстоятельства, в которые попали люди: поскуливали реже и потише.
– О-о, вроде поворачивать надумали! – старалась подбодрить Наташа всех. – Здесь малость мы, должно быть, и вздохнем…
– Дуня! Дуняшка! Да бог с тобой, сеструшка…
А Дуняшка зашлась, закашлялась надрывно, собою не владея.
Все повеселели, когда повернули. Да ненадолго. Все обернулось худшим.
Вместо теплых изб выселенцев загнали в стоявший одиноко, всего, может, в четверти километра от развилки дорог, на пологом полуоткрытом откосе, за которым синел лесок, внушительных размеров соломенный навес – сарай на столбах, без стен, но с редко оплетенными, как корзина, до уровня плеч, прутьями; в сарае этом скученно жались еще какие-то группки людей, ожидавших чего-то, и повсюду валялось какое-то тряпье, опорки, рваные галоши, сломанные санки и тому подобное. По всей вероятности, прежде в нем размещался скотный двор, а затем – немецкая конюшня, которую и приспособили позднее немцы под некий пересылочный пункт для изгоняемых. Так и захлопнулась ловушка. И возле нее выставлен был караул.
– Вот так вот! – едва оглядевшись, завозмущалась Поля. – Пожалуйста! Теперь не рыпнешься у них, чертей…Они хотят подчистую вывести русский народ. Вот что на уме у них, иродов. Оборзели они. Ненавидеть мало их. Надо делать что-то, бабоньки, если мы хотим остаться живыми, уберечь детей. Шевелите поживей умом! Давайте думайте… И отваживайтесь…
Сумерничало. Непогода между тем не унималась – опять к ночи запуржило, и сырой сквозняк продувал весь сарай, из конца в конец, гуляя меж столбов, перекладин, прутьев и дырявой соломенной крышей: он раздувал или задувал, два или три небольших костра, разложенных для того, чтобы погреться подле них. Было промозгло-холодно. У несчастных зуб на зуб не попадал. Тем более, что, естественно, взопрели все на гонке, а теперь в озноб попали: все температурили, наверное, обдуваемые нескончаемо завихрявшейся метелью.
Да, ночлег, заставший их, был зловещий. Вокруг все совсем-совсем заволокло, и просвета не было видно. Ни полосочки. Однако, несмотря на настроение, гнетущее, давящее, несмотря на жуткую, несравнимую ни с чем усталость (Анна, например, как на саночки уселась на минутку, так и встать уж не могла, не могла разогнуться снова) – несмотря на это, в непотухшем сознании Анну ясно продолжало беспокоить главное – что застыли маленькие, что раскашлялась Дуняша – нахваталась стужи, что Наташа притомилась очень – ей досталось крепко, что ломили в суставах у Антона и Саши застуженные ноги, что обычно такой крепкий, выносливый, не прошибаемый ничем бутуз, каким был Саша, даже он корчился от боли со слезами на глазах: помимо всего прочего у него еще и разболелись отчего-то бока. А между тем как подсознательно у Анны мысль работала – она искала лучший выход для них всех.
В эту вторую метелившую ночь и Анна еще острей, чем прежде, понимала, что медлить им уже нельзя – нужно очень быстро что-то предпринять, на что-нибудь решиться, для того, чтоб наконец спасти от погибели детей. Полюшка была права. Но как? С чего начать? Если разогнуться-то нет мочи никакой – так бы и застыла… сосулькой… И вот что за болезнь такая к Саше привязалась? Ведь не найдешь ни у кого лекарств каких-нибудь. Каких лекарств?! Мы – здесь, в снегу… Коченеем… Поет нам метель… Бежать! Бежать! Пускай сперва только дети хоть немножко у костра подышат… Отойдут.
– Детушки, разуйтесь и погрейте ноги у огня! Может, полегчает…
Они пробовали просушить чуть валенки, сняв их с ног. От костра сильно искрило. И хотя они зашли с наветренной от костра стороны, чтобы сыпавшиеся веером искры не пожгли у них одежду, но сушили, видно, зря: валенки распаривались лишь – от них густо валил пар и пахло шерстью и прелью, а разутые ноги окончательно замерзли, занемели до бесчувствия. Пришлось опять совать ноги в мокрые валенки.
И Антон, который с ведром все бегал вон из сарая, чтобы набрать снега и растопить на костре, еще пошутил, бодрясь (он не хотел излишне расстраивать мать):
– Ничего, мам, хоть нагретые теперь. Пускай и сырые.
– А как малыши? Заснули на руках?
– Засыпают, слава богу! – тихо отвечала и глазами делала знаки ходившая взад-вперед Наташа, прижав под расстегнутым пальто Таню к телу своему, так же, как и Дуня прижимала Славика и баюкала, и, пытаясь своим телом погреть ее. – Крошки малые… Уснули без питья и без еды! Бедненькие! – Со святой нежностью и любовью носила Наталья, согревая, сестренку на руках и чувствовала ее тепленькое тельце.
Анна с все удивляющимся, несмиренным настроением рассуждала – либо вслух, либо внутри себя:
– Ой, им-то, ангелам, за что? За что гореть в аду? Они, дитятки, разве нагрешили где? Сердце кровью обливается, разрывается на части. – И уже насторожилась по привычке, сложившейся в ней за время оккупации: – Что он, злыдень, хочет от тебя, Наташенька, – прилип, неотлипчивый? Вишь, исподлобья зыркает… Немец, везде этот немец. Цепи их. Куда взгляд ни кинь, куда ни пойди. Как избавиться от них?
– Это воронье, – сказал кто-то рядом, или второй голос в ней. – Все высматривает… Хищник… Ой! Кому что. Кому кровь, мученья, слезы; кому – только наслаждения утробные – застят миру свет. Ох-хо-хо!
– Известно: разный мир… Вон нас стережет клятой надсмотрщик… Господи! Неужто в это время где-то люди смеются, радуются? Неужто у них кусок лезет в горло?
Конвойный, плоскогрудый подкашливавший солдат, дефилировавший снаружи сарая в безразмерный соломенных ботах и не выпускавший почему-то из виду в особенности Наташу, и раз,