и вскочила прямо на столе на кончики пальцев, вознеся руки над головой. Несколько раз она опускалась на пятки в первую позицию и поднималась на носки, потом медленно согнула одно колено и вытянула носок сначала в сторону, затем вверх к самой люстре так, что от движения ее стопы шелохнулась стекляшка в коконе паутины. Плиссированная юбка мягко скатилась к сухому, жилистому бедру.
Так она повторила несколько раз с обеими ногами, очевидно, разминаясь. Потом ее стопы приняли четвертую позицию – Грених знал все эти названия только потому, что она когда-то увлеченно о них ему рассказывала, объясняя разные технические сложности балета. Нога медленно стала отходить в сторону с каким-то крадущимся, угрожающим напряжением. Мышцы были натянуты, как переплетение якорных тросов, и дрожали. Неужели она собирается вращаться прямо на столе?
И только Грених об этом подумал, Рита сделала плие, взмахнула руками. Один поворот, второй, третий, стол дрожал, доски скрипели. Прежней легкости в исполнении не было, больше злобы, ярости, взмах ноги походил на удар в восточных единоборствах. Она сделала последний поворот неожиданно воздушно, словно хотела взлететь, но покачнулась. Грених сорвался с места, кинулся вперед и в самый последний момент успел ее подхватить. Падала она мастерски, возможно, падение было спланировано, веса ее Грених почти не ощущал; она повисла на его плечах раненым лебедем.
– А когда-то я могла делать это, держа пальцы на талии. Все тридцать два. Все тридцать два, – выдохнула Рита, отпустив шею Грениха, подтянулась на руках и села на стол.
– Единственное удовольствие – прийти сюда, надеть свои старенькие пуанты, взяться рукой за этот стол и целый час без памяти, в тишине и темноте делать свой экзерси́с, ощущая горячие слезы на лице. Так балерина оплакивает свое тело, с которым время обходится самым беспощадным образом.
Грених никогда не знал, что ей отвечать, едва она принималась мучительно вспоминать прошлое. Да, время беспощадно, да, балет в прошлом, да, все мечты сверкать примой – погублены, надо оставить терзания, устремить взгляд вперед и жить. Но легко это сказать и сложно сделать. Он пытался отвлечь ее работой со своими пациентами, это действовало, но недолго. Отчаявшаяся Рита кусала губы, ломала ногти, расцарапывала себе кожу, чтобы снести свой тяжелый крест, а Грених, который на Пречистенке с легкостью избавлял пациентов от заикания и немоты, алкоголизма и нервных тиков, с ней был бессилен. Все, что он мог, молча прижать к себе.
– Зачем пришел? – спросила она после долгой паузы, отталкивая его и вытирая глаза тыльной стороной ладони. На узком запястье показались красные язвы, которых раньше не было.
Теперь начать тот разговор, с которым он явился, было сложнее. Он заставил себя вспомнить, что эти слезы, страдания, надрыв – все могло быть частью инсценировки, плана, с коим явился Макс, подсунув своему незадачливому братцу шпионку, которая перетягивала бы все внимание на себя, в то время как он сам творил безумство; или что он там задумал?
Но сейчас, когда Грених глядел на нее, мысли эти с трудом укладывались в голове. Он видел несчастную женщину, занятую лишь мучительной борьбой с собственной неврастенией.
– Я ненадолго, – выдавил он через силу, ощущая себя самым последним подлецом и эгоистом на свете. – Пришел задать один вопрос.
– Какой еще? – она нервно соскочила со стола и, обняв себя руками, отошла к черному прямоугольнику окна. Стемнело, они едва могли видеть друг друга в свете уличного фонаря.
– Ты знаешь.
Рита крепче сжала локти, опустила голову. А потом нервно вскинула ее и обернулась:
– Ну что ты заладил? Что никак не успокоишься? Неужели ты полагаешь, что я его прячу где-то в шкафу или под кроватью! Как можно быть таким хорошим психиатром и таким занудой. Что было, то прошло, назад не воротишь. Я тешу себя лишь одной мыслью, что минутная слабость тогда была велением долга. Я должна была, слышишь? Кто-то должен был быть с ним рядом. Таких нельзя оставлять с самими собой наедине!
– Просто скажи, где он, и я отстану. Я имею право знать.
– Вот этого-то я и боюсь. Скажу, и ты забудешь сюда дорогу. Ходишь, вынюхиваешь, ждешь, когда я оброню хоть слово о нем. Не ко мне ходишь, а к нему, точнее, к собственной совести, которая все никак не отпустит.
Она бросила эти слова, припала руками к подоконнику и нервно всхлипнула, потом бросилась к буфету и распахнула дверцы.
– Хорошо! – вскричала она. – Сам напросился. На, бери! Знай, что у него нет даже могилы.
Она швырнула к ногам Грениха вчетверо сложенный листок бумаги, пожелтевший от времени, с заломами по углам. Грених поднял его, развернул. Чернила на сгибах истерлись, но он узнал почерк Макса, ставший угловатым, натужным, рука его не слушалась или он писал левой – выдавал наклон в другую сторону.
Несколько минут Константин Федорович преодолевал вспышки света в глазах и резкое потемнение. Взгляд упал сначала на обращение: «Дорогая, любимая, милая Марго!» – сердце прожгло злобой, потом метнулся к последней строчке: «…тело свое и мозг я завещаю моргу клиники Питье-Сальпетриер…».
Дальше читать не смог, перед глазами поплыло. Желтизна и старость бумаги сказали все за него. Не стала бы Рита хранить этот клочок, если бы он не был дорог ей, если бы это не было последним, что оставалось от первого мужа.
– Что я тебе говорила! Нет его больше. Отправился сразу после окончания войны в эту проклятую больницу, которой бредил, предложить сотрудничество. Проработал там два месяца, и все повторилось. Его заперли в палате. Лечил какой-то поляк, Бабинский… Писал мне раза два или три… потом вот эти строки. Я навещала его в июне, а в декабре 1919-го он уже умер. От истощения.
И она без предупреждения вырвала из рук Грениха письмо, он не успел прочесть его целиком, невольно потянулся, но одернул себя, просить вернуть было неловко. Стоял молча несколько минут, глядя в пол.
Сознание постепенно возвращало ясность, а с ней и мысль – это ложь. В 1919-м? Восемь лет назад? Нет, ложь. Завещает мозг? Похоже на Макса, но это могло подождать. Он завещал свои останки науке и жил дальше… Умер от истощения – тоже похоже на правду… Еще в Преображенской больнице он, питаясь по вегетарианской диете и бредя йогическими практиками, начинал превращаться в живой труп, стал немощным, исхудал, поседел раньше времени, когда говорил – заплетался, с трудом разгибал колени, иногда подолгу после приступов судорог лежал пластом. Нет, все ложь, даже такой он не умер, даже такой цеплялся за жизнь, работу, свои исследования.