— Твоя деликатность трогает меня до глубины души. Не совсем еще пропал тот, у кого есть такие друзья.
— А, теперь я понял. Юнец хотел жениться на Анне, и прежде чем она произнесла: «Да», ты въехал в церковь на белом коне и похитил невесту. За это тебя уволили из университета. И теперь ты хочешь маленькую кулинарную колонку в нашей газете, чтобы хоть как-то прокормить свою возлюбленную. Нет проблем, я поговорю с шефом.
Я закончил обмен любезностями и рассказал ему о своих снах. Даниель не смог удержаться от иронической улыбки, которая стала особенно широкой, когда я достал с полки книгу и прочитал оттуда отрывок. Впрочем, слушал он с поразительным вниманием. Даже скорость опустошения бокалов не могла помешать моему докладу. Когда я закончил рассказ, вторая бутылка опустела.
— Я не знаю, — сказал Даниель после короткой паузы, во время которой он сгонял в мой винный погреб, — что тебя в этом так беспокоит. По-моему, все идет так, как надо.
— Разве вино тебя не берет? Лучше бы граппы?
— Одно не исключает другого. А если честно, ты что, не замечаешь, как ночь работает на тебя? Хотя кому я это рассказываю — ты же у нас романтик!
— Ты и сам кажешься окутанным мраком, мой виноградный друг. Я боюсь сойти с ума, а ты аплодируешь.
— Ну и что? Недосягаемая Анна откачала жир из твоего сердца, и этот поэт посылает тебе с той стороны аномальные сны. Это же хорошо! Ты даже не представляешь, как ты постарел. Раньше мне казалось, что в твоем присутствии в моих жилах начинает пульсировать кровь — исключительно приятное чувство. Источник молодости для больного человека. Секрет нашей дружбы. А сейчас это испарилось.
— Проветри лучше свои нервы. Как можно быть таким глупым, будучи обреченным на смерть? Колридж, посылающий мне свои сны, — метафора, недостойная тебя.
— Ах так! Тогда зачем же ты читаешь мне эту статью Борхеса? Монгольский правитель, распорядившийся построить дворец, увиденный им во сне. Колридж, которому снится стихотворение об этом же дворце. А теперь и ты, которому снится древний правитель в образе женщины. Оригинальная последовательность. Тебе нужно с этим что-то сделать. У тебя осталась еще граппа?
— И как, по-твоему, — спросил я, — это должно выглядеть? Мне нужно сесть и написать симфонию Ксанаду?
— Посмотри, — сказал Даниель, — может, в комнате, которую ты постоянно видишь, спрятан клад, который тебе предстоит найти. Пока ты не превратился в профессора Александра Ты-Не-Мог-Бы-Проверить-Мою-Статью-Об-Обществе-Прерафаэлитов[80] Марковича, ты был полон образов.
— Прекрати. В моей голове больше нет образов, да к тому же те стихотворения и в самом деле были не так уж хороши.
Даниель встал, подошел к окну и уставился на неоновые рекламы на улице Мариахильфер.
— Я должен, — сказал он наконец, — признаться тебе кое в чем. Я читал одно из них.
— Что? Ты рылся в моих бумагах?
— Когда, по-твоему? В то время, когда ты ходил за вином? К тому же ты знаешь — такие проделки не в моем стиле. Иногда большая птица под названием Паранойя расправляет свои крылья и бросает тень на твой лоб мыслителя, мой профессор кислых щей.
— Но я же никогда тебе ничего не показывал. Вообще никому за последние лет двадцать.
— Ты всегда говорил, что редакции якобы отклоняли все твои стихи. Но это неправда. Так как я знаю, насколько ты любишь все преувеличивать, я позволил себе порыться в библиотеке в газетных подшивках. Пролистал те, о которых ты говорил, будто они отшили тебя. Это было совсем нетрудно. Я использовал каталог только тех лет, которые совпали с твоими продуктивными годами, просмотрел все между 71-м и 74-м и… Бинго!
Очевидно, на моем лице отобразился дикий ужас, потому что Даниель незамедлительно плюхнулся на диван и сунул мне под нос свою граппу.
— Не вижу в этом ничего плохого. Глотни-ка и успокойся.
Я не мог понять, что сейчас для меня было наиболее неприятным, найденное стихотворение или разоблаченная ложь. Даниель все знал о моих литературных неудачах, но я ему ничего не говорил о том, что пару моих стихотворений все-таки опубликовали. Но они не играли никакой роли.
— В общем, что я хотел тебе сказать, — Даниель подождал, пока я разберусь с моим стыдом и обрету возможность снова смотреть ему в глаза, — я нахожу их хорошими. Ты знаешь, что я не специалист по лирике, но хорошее стихотворение от слабого отличить смогу. И то, что я прочитал, впечатлило меня. Я почти гордился тобой.
Обрадовался ли я? Немного, может быть. Но тот Александр, который когда-то писал стихи, не имел ничего общего с сегодняшним. Умер и засыпан землей. Нет, я не обрадовался.
— Какое?
— «Сон на камнях», — ответил Даниель.
— О Боже! — воскликнул я.
— Речь там идет о кошмарах, как сейчас.
— Твой интерес делает мне честь. И твое мнение, конечно же, двадцать пять лет назад заставило бы меня лопнуть от гордости. Но что бы из этого вышло, произойди это здесь и сейчас?
Даниель попытался грациозно подняться, что ему едва удалось: его немного качало. Моторика пострадала намного раньше мозгового центра.
— Дорогие присутствующие, уважаемые профессора латыни. Для меня особое удовольствие прочитать маленький доклад на тему «Крылатые латинские выражения и их расположение в высоком стиле языка» в столь утонченном кругу. Я хотел бы начать свой экскурс с Ювенала, о котором упоминал еще Сенека, или это было наоборот…
— Оставь, — сказал я, взял его за руку и усадил снова на диван. — У меня нет настроения для твоих потешек. Давай закончим.
— Да, сэр! — отчеканил Даниель. — Хотя в этом деле нет точки, скорее разные линии, переплетающиеся в некоторых местах. Сейчас я исхожу из того, что все, что ты сейчас услышишь, не удивит тебя. Может, только одна или две связи вследствие высокой степени стечения обстоятельств все же…
— Ну, разворачивай, — сказал я в нетерпении, — свой ковер-самолет!
— Первая нить, — начал Даниель, — такова: твой Колридж создает выдающиеся стихотворения, описывает аномальные видения, полные водяных чудовищ и демонических возлюбленных, в течение всего одного года. А потом — ни одного удачного текста, за исключением, пожалуй, оды депрессии.
— Унынию, — поправил я его, — там речь идет о подавленном состоянии…
— Не перебивай меня, — сказал Даниель, полностью войдя в роль церемониймейстера великого целого. — Итак, идем дальше. Известный нам Александр Маркович пишет хорошие стихотворения приблизительно в промежуток между двадцатью одним и двадцатью четырьмя годами жизни. А потом ничего. Колридж становится запутавшимся метафизиком, Маркович — славным и уважаемым преподавателем. Но в любом случае они оба забрасывают лирику на обочину собственных историй и обустраивают городскую жизнь. Но, если разрешите такое страшное слово, оба несчастливы.