„Убийца в Божий град не внидет. Его затопчет Рыжий Конь.“
Он прочел (забыл совсем) и вдруг странно посмотрел:
— Да, да. так это и будет. Я знаю, что я. умру от покушения.
Это был вовсе не страх смерти. Было что-то больше этого.
Взята.
Мы отходим на линию Чудского озера — Псков. Очень хорошо. Правительство отнеслось к этому фаталистически-вяло. Ожидали, мол.
Города не разобрать. Что — он? Очевидно, нет воображения. На Выборгской заходили большевики с плакатами: „Немедленный мир!“ Все, значит, идет последовательно. Дальше.
Все согласны, что революция у нас произошла не вовремя. Но одни говорят, что „рано“, другие, что „поздно“. Я, конечно, говорю — „поздно“. Увы, да, поздно. Хорошо, если не „слишком“, а только „немного“ поздно.
Царя увезли в Тобольск (наш Макаров, П. М., его и вез). Не „гидры“ ли боятся (главное и, кажется, единственное занятие которой — „подымать голову“)? Но сами-то гидры бывают разные.
Стыдно сказать — нельзя умолчать: прежде во дворцах жили все-таки воспитанные люди. Даже присяжный поверенный Керенский не удержался в пределах такта. А уж о немытом Чернове не стоит и говорить.
Отчего свобода, такая сама по себе прекрасная, так безобразит людей? И неужели это уродство обязательно?
Я долго с Мережковским говорила.
Вот его позиция: никакой революции у нас не было. Не было борьбы. Старая власть саморазложилась, отпала, и народ оказался просто голым. Оттого и лозунги старые, вытащенные наспех из десятилетних ящиков.
Новые рождаются в процессе борьбы, а процесса не было. Революционное настроение, ища выхода, бросается на призраки контрреволюции, но это призраки, и оно — беспредметно.
Кое-какая доля правды тут есть, но с общей схемой согласиться нельзя. И во всяком случае я не вижу действенного отсюда вывода. Как прогноз — это печально; не ждать ли нам второй революции, которая, сейчас, может быть только отчаянной — омерзительной?
Сбивался, конечно, М. на обобщения и отвлеченности. Однако можно было согласиться, что есть два пути: воздействие внутреннее (разговоры, уговоры) и внешнее (военные меры). Первое, сейчас, неизбежно переливается в демагогию. Демагогия — это беспредельная выдача векселей, заведомо неоплатных, непременно беспредельна (всякая попытка поставить предел — уничтожает работу). М. отвергал и целесообразность этого „насилия над душами“. Путь второй (нынешние меры, „насилие над телами“) — конечно, лишь отрицательный, т. е. могущий не двинуть вперед, но возвратить сошедший с рельс поезд — на рельсы (по которым уже можно двигаться вперед). Но он не только бывает целесообразен: в иные моменты он один и целесообразен.
26-го в субботу, к вечеру, приехал к Керенскому из Ставки Вл. Львов (бывший об. прокурор Синода). Перед своим отъездом в Москву и затем в Ставку, дней 10 тому назад, он тоже был у Керенского, говорил с ним наедине, разговор неизвестен. Точно так же наедине был и второй разговор с Львовым, уже приехавшим из Ставки. Было назначено вечернее заседание; но когда министры стали собираться в Зимний дворец, из кабинета вылетел Керенский, один, без Львова, потрясая какой-то бумажкой с набросанными рукой Львова строками, и, весь бледный и „вдохновенный“, объявил, что „открыт заговор ген. Корнилова“, что это тотчас будет проверено и ген. Корнилов немедленно будет смещен с должности главнокомандующего как „изменник“.
Можно себе представить, во что обратились фигуры министров, ничего не понимавших. Первым нашелся услужливый Некрасов, „поверивший“ на слово г-ну премьеру и тотчас захлопотавший. Но, кажется, ничего еще не мог понять Савинков, тем более, что он лишь в этот день сам вернулся из Ставки, от Корнилова. Савинкова взял Керенский к прямому проводу, соединились с Корниловым: Керенский заявил, что рядом с ним стоит В. Львов (хотя ни малейшего Львова не было), запросил Корнилова: „Подтверждает ли он то, что говорит от него приехавший и стоящий перед проводом Львов“. Когда выползла лента с совершенно покойным „да“ — Керенский бросил все, отскочил назад, к министрам, уже в полной истерике, с криками об „измене“, о „мятеже“, о том, что немедленно он смещает Корнилова и дает приказ о его аресте в Ставке.
Тут я подробностей еще не знаю, знаю только, что Керенский приказал Савинкову продолжать разговор с Корниловым и на вопрос Корнилова, когда Керенский с членами пр-ва прибудет, как условлено, в Ставку, — отвечать: „Приеду 27-го“. Приказал так ответить — уже посреди всей этой бучи, уже крича и думая об аресте Корнилова, а не о поездке к нему. Объяснил, что это „необходимая уловка“, чтобы пока — Корнилов ничего не подозревал, не знал, что все открыто (???). Карташев присутствовал при разговоре этом, стоял у провода.
Опять не знаю никаких дальнейших точных подробностей сумасшедше-истерического вечера. Знаю, что к Керенскому даже Милюкова привозили, но и тот отступился, не будучи в состоянии ни толку добиться, ни каким бы то ни было способом уяснить себе, в чем дело, ни задержать поток действий Керенского хоть на одну минуту. Кажется, все сплошь хватали Керенского за фалды, чтобы иметь минуту для соображения, — напрасно! Он визжал свое, не слушая и, вероятно, даже физически не слыша никаких слов, к нему обращенных.
По отрывочным выкликам Керенского и по отрывочным строкам невидимого Львова (арестован), набросанным тут же, во время свиданья, — выходило как будто так, что Корнилов как будто послал Львова к Керенскому чуть ли не с ультиматумом, с требованием какой-то диктатуры, или директории, или чего-то вроде этого. Кроме этих, крайне сбивчивых, передач Керенского, министры не имели никаких данных и никаких ниоткуда сведений; Корнилов только подтвердил „то, что говорит Львов“, а „что говорил Львов“ — никто не слышал, ибо никто Львова так и не видал.
До утра воскресенья это не выходило из стен дворца; на другой день министры (чуть ли там не ночевавшие) вновь приступили к Керенскому, чтобы заставить его путем объясниться, принять разумное решение, но. Керенский в этот день окончательно и уже бесповоротно огорошил их. Он уже послал приказ об отставке Корнилова. Ему велено немедля сложить с себя верховное командование. Это командование принимает на себя сам Керенский. Уже написана (Некрасовым, „не видевшим, но уверовавшим“) и разослана телеграмма „всем, всем, всем“, объявляющая Корнилова „мятежником, изменником, посягнувшим на верховную власть“ и повелевающая никаким его приказам не подчиняться. Наконец, для полного вразумления министров, стоявших с открытыми ртами, для отнятия у них последнего сомнения, что Корнилов мятежник и изменник, и заговорщик, — открыл им Керенский: „С фронта уже двинуто на Петербург несколько мятежных дивизий“, они уже идут. Необходимо организовать оборону „Петрограда и революции“.
Только что ошеломленные министры хотели и это как-нибудь осмыслить — „верующий“ Некрасов вырвался к газетчикам и жадно, со смаком, как первый вестник объявил им все, вплоть до всероссийского текста о гнусном „мятеже“ и об опасности, грозящей „революции“ от корниловской дивизии.