Приносят наши десерты. Мой пирог оказывается рассыпчатым и очень вкусным. Чарльз сделал послабление моей фигуре. Мне позволена небольшая креманка с горкой взбитых сливок. Его шоколадное пирожное плавает в настоящем сливочном креме. Вот оно, прекрасное мгновенье. Мы — богатые, счастливые люди, уже съевшие больше, чем надо. Ужасные дети потребовали справедливости, и справедливость восторжествовала. По три шарика мороженого всем за революционным столом, и мятежи прекращаются. Наступает относительное спокойствие. Все их вооружения выложены на скатерть. В гуле довольных голосов и чавканья мы слышим, как Дама с собачкой оспаривает счет.
Я вглядываюсь в смутный синий мрак. Рыбак все еще там. Он установил массивный треугольный штатив со странной металлической коробкой на конце. Прикручивает к ней длинный металлический цилиндр. Конструкция толстовата для удочки. Может, он ставит ее на ночь и возвращается поутру.
— Что ты сказал, Чарльз?
О боже. Меня застукали. Я прослушала.
Но Чарльз настроен благодушно. Он начинает описывать французских конкурентов своей фирмы и совещания, на которых они проявляют свой взрывной галльский темперамент. Как будто в доказательство его слов дети снова поднимают вой. Они доели мороженое и теперь хотят идти домой. У этой семьи удивительное свойство — они абсолютно не обращают внимания на то, что в ресторане еще кто-то есть. Пользуются своим правом мучить, мешать и уничтожать без малейшей задней мысли только потому, что по сравнению со всеми остальными группками в ресторане их много, а нас мало. Я слышу собственный голос, как будто сквозь толщу лет протекает кран, — и голос этот вещает на полной пропагандистской мощности.
— А гетеросексуальные семьи — главная шестеренка в механизме, машина по воспроизводству рабочей силы и потребителей. Именно в семье женщины и мужчины впервые разучивают свои роли — как быть крепостными и жертвами, и как быть хозяевами.
Келли ухмыляется широкой белозубой улыбкой во все свое молодое лицо, в котором слишком много знания для такой молодости.
— Знаешь, детка, иногда мне кажется, что я понимаю психов, которые просто забираются на крышу высокого дома и оттуда выпускают очередь по всем, кого видят.
В синем сумраке я слышу отдаленный решительный щелчок на той стороне канала. Рыбак удобно устроился за пулеметом.
Он открывает огонь.
Первыми погибают элегантная дама со своей собачкой. Она наконец оплатила счет и стоит у выхода с песиком под мышкой. Очередь рассекает раздвижные двери на террасу и проходит через даму. Подобострастный метрдотель, стажировавшийся в Лондоне миляга, которому так понравилось в Уондсворте[27], кружится под градом тяжелых пуль, как будто танцует. Стекла рассыпаются паутинками трещин. Осколки хрусталя падают в мой абрикосовый пирог. Поднимается крик — некоторые посетители необъяснимо бросаются к раскрытым дверям, прямо на линию огня. Дети кричат. Их оружие теперь бесполезно. Мозги белокурого мальчика превращаются в милую взору мешанину, забрызгавшую пластмассовые бластеры, которые подпрыгивают на столе, как попкорн. У рыбака нет недостатка в мишенях: весь ресторан в изумлении вскакивает на ноги, прежде чем попадать на пол.
У Чарльза на его безупречной груди — три аккуратные дырочки на равном расстоянии друг от друга. Та-та-та-та-та, и он грузно валится назад вместе со стулом. Мне кажется, что от него идет пар. Я экзальтированно бросаюсь на него, как делаю всегда после секса, если я сверху. Почему-то я знаю, что меня еще не убили. Но ожидаю, что вот-вот убьют. Все лампы погасли. Он по ним стрелял. В мужском туалете еще горит огонек, и кто-то ползет туда. Потом останавливается, дергается, замирает, лежит неподвижно. Шум стихает. Теперь я слышу только зловещий звон разбитой посуды. Белая рубашка Чарльза запачкана кровью. Я лежу лицом у него на груди. Боже праведный, он еще дышит. В его горле что-то страшно клокочет. Его кровь пачкает мое лицо, затекает в рот. У нее странный, отчетливый запах. Я вижу, что мои ноги и руки кровоточат от тысячи мелких осколков стекла, словно я христианская мученица, женская версия святого Себастьяна.
Про Чарльза я ничего не запомнила так отчетливо, как его смерть. Он умер мирно, благородно, в полной тишине, слегка рыгнув от глотка собственной крови. Его глаза широко открылись в изумлении, его шелковая рубашка безнадежно испорчена. Галстук, купленный в Париже, аккуратно прошила пуля. Вот и славно. Я ненавидела этот галстук — кричащий, желтый и претенциозный, с крошечными темно-синими квадратиками, его единственный прокол.
Я слышу, что в раковину стекает вода. Я слышу, как кто-то несколько раз шумно всхлипывает, а под этим — страшная, абсолютная тишина.
Потом я слышу его шаги на террасе. Как он пересек канал? Это рыбак, красивый, как борец национально-освободительного фронта, со своей снайперской винтовкой на бедре, Fusil à Répétition[28], Fl, французский армейский стандарт. У него много видов оружия, всё — из арсенала французской армии. Он похож на скульптурный монумент во славу новой страны — длинные волосы перехвачены резинкой, лицо — молодое, чистое, спокойное, светящееся, как у ангела.
Я вижу его шнурованные сапоги, военную обувь, влажную траву, приставшую к каблукам. Он в армейском комбинезоне? Да, цвет хаки. Я никогда его не забуду. Не открывай глаза. И не зажмуривайся. Мертвым никогда не приходится притворяться мертвыми. Не дыши. Молись, чтобы он принял кровь Чарльза за твою. О господи, наш официант шевелится. Невозможно не сжаться при тупом, угрюмом стуке пуль, которые в упор входят в почти мертвое тело. Позже мне пришлось рассказывать об этом в многочисленных интервью. Я старалась, чтобы выходило как можно более живенько.
Наверное, у него есть другое ружье. Есть. С глушителем. Призрачный, властный, этот ангел, которого я случайно призвала, реет надо мной. Потом продолжает путь.
4
Переезд
Я понял, о ком идет речь, как только услышал адрес: Эллис Уильямс с женой. Еще сестра ее теперь с ними живет. Очень набожные люди, они одни молятся по-прежнему, после того, как закрылась баптистская церковь. Их старик был священником. Жена говорит, в каждой проповеди поминал геенну огненную. Если кто пошел, к примеру, на рок-концерт, — все, вечное проклятье. Эллису Уильямсу пришлось ждать четырнадцать лет, пока старик разрешил ему ухаживать за своей младшей дочерью. Видать, послушная была девочка. Любая нормальная баба послала бы папашу куда подальше и сбежала бы с женихом. Эта часовня вообще гиблое место. Гора Сион — так они ее прозвали. И вокруг ничего, кроме серых холмов, горных болот да ползучего тумана.
Моя жена была баптисткой. Она туда ходила раньше, до того, как ее семья переехала в город. Они из местных. Для них неважно, сколько ты здесь прожил. Если ты англичанин — ты чужой. Когда тесть ушел на покой, я стал заниматься семейным бизнесом — перевозками, — но так и не выучился толком говорить на их языке. Сам виноват, конечно. Так, нахватался отдельных слов, но объясняюсь с трудом. У жены-то это родной язык. Она всегда извиняется передо мной, когда пускается болтать по-своему с матерью или подружками. Я отвечаю: “Да-да, конечно, милая, не беспокойся”. Ритуал у нас такой. Ее учили никогда не говорить на родном языке при англичанах, но в нашем случае это было бы глупо: я один, а их много. И потом, ей удобнее говорить по-своему — она как будто сует ноги в разношенные тапки, расслабляется.