Эрве удивленно поднял голову, потом посмотрел на свои руки, как будто читал написанный на них рецепт. Он, казалось, рассматривал мою просьбу с той же нейтральной серьезностью, как если бы речь шла о лекарстве и он не был уверен, пойдет ли оно мне на пользу.
– Идемте, вернемся в гостиную.
Последовав за ним, я еще испытывала страх и отчаяние, но потом, когда я лежала на диване, головой на его бедре, и чувствовала, как его рука ласково гладит мои волосы, меня отпустило, что-то во мне успокоилось, и, тихонько соскальзывая в сон, я успела подумать: наверно, вот так и умирают, совсем просто.
Назавтра снова были гости. Истопник, толстый краснолицый мужчина, зашел запросто, узнать, как она себя чувствует; он сел, пыхтя, в кресло, которое под ним хрустнуло. Ничто в этом доме не было создано для тяжелых людей. Истопник в своей синей спецовке посмотрел на мать с искренне сокрушенным видом и спросил, не холодно ли ей, – он может прибавить жарку. Но она отклонила его предложение грациозным жестом, каким королева отпустила бы своего подданного. Нет-нет, все в порядке, ей пока ничего не нужно. Позже зашла незнакомая мне соседка и с видом плакальщицы театрально спросила:
– Как вы себя чувствуете, соседушка?
И она ответила с насмешливой улыбкой:
– Очень плохо. Я отхожу в лучший мир.
Это столь литературное выражение в ее бедных устах прозвучало одновременно и трогательно. В этом было что-то от нее прежней, всплывшее в водоворотах болезни.
Соседка сочла себя обязанной запротестовать: нет, не может этого быть, ей явно лучше. Но мама осталась непреклонна: ей плохо, очень плохо, и у нее нет никаких шансов на выздоровление.
Соседка смотрела на нее с ужасом, как будто упоминание ее близкой смерти было несказанной грубостью. Истопник покачал головой и наконец решился взять мамину руку. Просияло солнце, в комнате стало так легко, что мне захотелось рассмеяться, и это было безнадежно.
Потом, позже она проснулась после дневного сна. Ей приснились два белых лебедя, которые пролетали в небе, медленно и неслышно взмахивая крыльями. От этого сна, говорила она, ей стало лучше, легче дышится. А потом она снова завела свой непрерывный и невнятный монолог, в котором лишь время от времени я разбирала какое-нибудь слово.
В эту ночь я попросила Эрве обнять меня. Он снова выслушал мою просьбу так, будто мне требовалась таблетка от головной боли или капли для носа. Для него имели значение только факты, и это успокаивало.
– Я хочу, чтобы вы обняли меня и чтобы мы лежали так, не двигаясь, всю ночь.
Он посмотрел на меня очень внимательно, видно, оценивая мой случай. Удивленным он не выглядел, возможно, считал, что это входит в его работу медбрата.
– Да, я могу это сделать. – Таков был его вывод.
Он отвел меня в маленькую комнатку на первом этаже, куда уходил спать. В окно была видна проселочная дорога, вся покрытая снегом, блестевшим в электрическом свете.
Он стал раздеваться, и мне представился орех, у которого раскалывают скорлупу, и появляется светлое ядрышко. Его нагое тело немногим отличалось от одетого, он просто стал как-то ближе и отраднее. Он привлек меня к себе, я ощущала, не видя, твердые выпуклости его грудных мышц и слышала ровные удары его сердца. Мне подумалось, что в этом ритме, наверно, летели лебеди над снежным пейзажем.
Среди ночи я проснулась. Снова шел снег, частые хлопья кружились вокруг фонаря и падали на землю. Они отбрасывали неуловимые тени на безукоризненно белый ковер дороги. Было так спокойно в ночной тишине, усиленной тишиной снега, хлопья касались земли с легким звуком поцелуев. К завтрашнему дню наверняка ляжет несколько десятков сантиметров снега, уличное движение будет парализовано, и мне ничего не останется делать, только сидеть и ждать у ее кровати, когда она проснется, когда откроет глаза, произнесет несколько бессвязных слов и снова устало опустит веки.
Назавтра после обеда она вдруг сказала мне, широко открыв глаза, хотя последние несколько часов, казалось, дремала:
– Лебеди, лебеди, я слышу, как хлопают крылья.
Я вспомнила лебедей, которые весной на озере ломали лед своими большими крыльями. Но сейчас, среди зимы, они не могли прилететь на эти заснеженные поля. Что-то все же заставило меня встать и подойти к окну. Холод кольнул меня, и я глубоко вдохнула ледяную чистоту, влившуюся в горло.
Белые на сером фоне неба, два больших лебедя тяжело летели над деревьями и соседними домами. Взмахи их крыльев были медленными и мощными: за все время, что они пролетали в поле моего зрения, крылья поднялись и опустились лишь три раза. Их полет был почти невидим на серо-белом пейзаже. Мне подумалось, что действительность подстраивается под ее видения, повинуясь ее рассудку, движимая уж не знаю, какой силой. Как будто этот зимний пейзаж с лебедями был пейзажем из ее сна, и я тоже лишь силуэт в ее сновидении.
– Не бойтесь, дайте разгореться пламени безумия, оно ведь и освещает, – сказал мне Эрве, войдя в комнату больной.
В следующие дни я бессчетное множество раз приходила к Эрве в его квартирку в многоэтажном доме за вокзалом. Окна выходили на небо и деревья, и забывался большой бульвар внизу. Лежа на его кровати, я видела только небо да коньки крыш поодаль. Время от времени мы слышали, как объявляют прибытие или отправление поезда. Достаточно было закрыть глаза, чтобы представить, что и мы куда-то уезжаем. Я не рассказывала ему о своих путешествиях с Альмой. В этом не было необходимости, ведь мы с Эрве тоже были единым целым, хотя он и казался неподвижным.
Я уже не знала, что думать об Эрве. Он больше не был скромным и полезным медбратом, которого я попросила о помощи у матери. Он был двумя руками, которые трогали мое тело с потрясавшей меня точностью. Порой он прижимал палец к моему лону, как будто ко рту, которому хотел не дать заговорить. Эрве стал местностью, которую я не могла окинуть одним взглядом. Когда я была одна, без него, мне вдруг вспоминалось его бедро, или запястье, одновременно тонкое и сильное, или его живот в послеполуденном свете. Я могла размышлять о форме его губ, слишком тонких, возле которых узенькой линией залегла морщинка, говорившая о его одиночестве. И на несколько секунд ничего не оставалось в мире, кроме этой мелочи.
Я отдыхала душой, лежа голой на его кровати. Все становилось до невозможности просто, когда мы были рядом. Просто, как изгиб наших тел. Я точно знала, что делаю, когда была с ним. Я проводила указательным пальцем по его бедру, оставляя на коже белую черточку, которая быстро исчезала, как будто ничто из происходившего не оставляло следов. Мне нравилось скользить пальцами по его груди и чувствовать под рукой теплую кожу, упругие ребра. Ничего не было, только два наших тела и это желание умоститься друг в друге, словно каждый стал для другого домом. Когда мы встречались, все было покой и безмятежность, только серое небо да крыши по другую сторону улицы, и минута была такой наполненной, что с мыслью о смерти – моей, его, матери, не важно, – можно было смириться.