Но вновь и вновь выныривал; с волос ручьями стекала вода, взор был устремлен к берегу, он, кажется, решил потягаться со смертью! Поистине прекрасное упорство! При вспышках молний было видно его лицо: отважное, благородное, с кровавой полосой — должно быть, от удара об острый подводный камень. То был юноша лет шестнадцати: первый пушок пробивался над его губой. Всего двести метров отделяло его от берега, так что было нетрудно разглядеть. Какое мужество! Какой сокрушительный дух! Упрямо рассекая грудью волны, которые противились его усилиям и норовили сомкнуться над головою, он словно бросал вызов судьбе. Но все уже было решено. Я не мог отступиться от слова: все, все должны погибнуть, никому пощады нет! Я в том поклялся нерушимой клятвой… Треск выстрела — и голова исчезла, и больше ей не всплыть. Однако эта смерть не принесла мне никакого особенного наслаждения, мне наскучило без конца убивать; занятие это превратилось в застарелую привычку: я не мог от него отказаться, хотя удовольствие давно уж притупилось. Былая свежесть и живость чувств давно утратилась. Да и к чему смаковать смерть одного человека, когда вот-вот целая сотня утонет на моих глазах. Вдобавок это убийство было лишено даже прелести риска — людское правосудие мирно почивало неподалеку под теплым кровом, убаюканное завыванием ужасной ночной бури. Ныне, отягощенный бременем прожитых лет, я могу положа руку на сердце сказать — и это будет истинная правда: никогда не был я так жесток, как твердила молва, но людская злоба порой безжалостно преследовала меня годами. И я озлоблялся, впадал в жестокое неистовство и становился страшен для каждого, кто попадался на пути, если, конечно, он принадлежал к человеческому роду. Ибо других живых существ — ни лошадь, ни собаку — не трогал, слышите? Не трогал никогда! Увы, как раз в ту ночь во мне взыграло буйство, разум помутился (обычно я бываю не менее жесток, но соблюдаю осторожность), и потому все, кому выпало повстречаться со мною, были обречены — я признаю это без всякого раскаяния. И не пытаюсь переложить вину на соплеменников. Говорю все, как есть, приговор же мне вынесет Страшный суд, при мысли о котором меня заранее пробирает дрожь. Но полно, что мне Страшный суд! Мой разум ясен и никогда не помрачался, как я вам тут наплел для отвода глаз. Я знаю, что творю, когда свершаю преступленья — я жажду зла и только зла. Ветер трепал мои волосы, развевал полы моего плаща, а я все стоял на скалах над пучиною вод и с ликованием взирал на вакханалию стихий и на игрушку их, корабль; ослепли звезды, очи неба, час гибели его приспел. Я с торжеством следил за тем, как близится конец, я видел все: с той минуты, как началась схватка с ураганом, и до трагической развязки, когда морская бездна поглотила ковчег, что стал могилою для всех в нем обретавшихся. Но наконец настал и мой черед взойти на сцену и исполнить свою роль в трагедии, разыгранной по прихоти Природы. Едва лишь опустело поле битвы и стало ясно, что судну предстоит навек обосноваться в самом нижнем этаже морского пансиона, все уцелевшие всплыли наверх. Они хватались друг за друга, сцеплялись по двое и по трое, мешая друг другу свободно плыть и таким образом ускоряя собственную гибель, они захлебывались и шли ко дну, как дырявые кувшины. А что там за стая чудовищ? Их шестеро, и все проворно рассекают плавниками буруны. Акулы! Минута — и все человеческие тела, барахтающиеся в воде, не находя опоры, превращаются в пузырчатый омлет, не менее лакомый от того, что в нем нет ни единого яйца, и шестерка сотрапезниц оспаривает друг у друга каждый кусок, лучшие же достанутся сильнейшей. Кровь перемешалась с водою, и вода перемешалась с кровью. Глаза людоедов горят ярким блеском и освещают, подобно фонарям, место кровавого пиршества. Но вот новое завихрение появилось вдали. Что-то похожее на смерч несется прямо сюда. Какая прыть! Ах, вот что! Гигантская акула-самка спешит отведать изысканного паштета да хлебнуть холодного бульона. Она голодна и потому разъярена. Она врезается в стаю сородичей, вступает с ними в схватку за куски растерзанной плоти, что застывшим ужасом торчат в кроваво-пенистой воде, как цукаты в малиновом креме. Огромные челюсти смыкаются и размыкаются, нанося соперницам смертельные раны. Но еще живы трое, и акула-великанша бешено извивается, уворачиваясь от них. А что же одинокий наблюдатель, там, на скалах, — о, он захвачен зрелищем невиданной морской баталии, волнение его все нарастает, и он не сводит глаз с мощнозубой воительницы. Наконец, отбросив колебания, прицеливается и, меткий, как всегда, вгоняет пулю точно в жабры одной из трех акул, едва лишь та на миг выпрыгивает из воды. Врагов осталось двое, но тем безудержней их ярость. И Мальдорор, чья слюна солона, как морская вода, бросается вниз со скалы и, сжимая неразлучный клинок, плывет туда, где словно накинут на море пестрый веселенький коврик. Двое на двое — честный бой! Ловкий взмах — и кинжал Мальдорора вонзился в брюхо первой акулы. Вторую великанша без труда прикончила сама. И вот они плывут бок о бок — спаситель-человек и спасенная акула-самка. Но стоило им заглянуть друг другу в очи, как оба, изумленные, отпрянули, встретив взор, излучающий жгучую злобу. И, плавая кругами, неотрывно глядя на другого, каждый думал: «Так значит, есть на свете существо, в ком злобы еще больше, чем во мне». Затем, в порыве восхищенья, оба рванулись вперед; у акулы руки-плавники, у Мальдорора руки-весла, и оба с благоговением и жадным любопытством глядят на собственный живой портрет, глядят впервые в жизни. Их разделяло метра три, когда они, будто магниты, без малейшего усилья, друг к другу притянулись жадно и обнялись, как брат с сестрой. Прикосновенье разбудило плоть. И вот уж ноги Мальдорора страстно обхватили скользкое акулье тело, прильнули к нему, точно пара пиявок, а руки сплелись с плавниками в любовной горячке; два тела, опутанных сине-зеленой морскою травой, слились воедино; и под грохот бури, при блеске молний, на пенном ложе волн, как в зыбкой колыбели, подхваченные водным током, кружась и опускаясь глубже в бездну океана, влюбленные совокупились, и было их объятье долгим, непорочным и ужасным!.. Наконец-то нашел я свое подобие!.. Отныне я не одинок в этой жизни!.. Вот она — родственная душа!.. Вот моя первая любовь!
[14] Сена несет на своих волнах мертвое тело. И течение ее принимает подобающую обстоятельствам медлительность. Раздутый труп торжественно плывет