что лица людей взволнованы, казалось мне, наверное, потому, что я внутренне ощущал тревожность и напряжение каждой проходящей секунды, да и весь вид толпы, заполнившей цех, был необычен. А с другой стороны, это походило на обычное собрание. Уже на какой-то станок взобрались ребята и сидели, болтая ногами и перекликаясь. Уже кто-то смахивал пыль с края станины, чтобы усадить старуху, которой трудно было стоять.
Во всем, происходившем в ту ночь, есть одно странное обстоятельство. Никому из тех, кто собрался в цехе, не могло быть известно, что собственно произошло и зачем нас сюда собрали. И все-таки, перебирая, шаг за шагом, все события этой ночи, я с удивлением убеждаюсь в том, что все эти люди, которых внезапно вызвали из дому, прекрасно знали — зачем их сюда позвали. Казалось бы, естественно спросить у встреченного товарища, что случилось, что ожидается, о чем будту сейчас говорить… Но никто ни о чем не спрашивал. Все совершенно точно знали, что сейчас нас вооружат и мы пойдем защищать завод. И знали это еще раньше, чем из репродуктора раздался взволнованный голос диктора. Это было естественным продолжением событий, закономерным следствием того, что происходило на фронте. Поэтому все так спокойно сидели в домах, пока не позвали, пока не сказали, что надо итти на завод. Люди волнуются перед неизвестным, а здесь все было известно и предопределено.
Богачев решает не произносить речь
Между тем в цех стали вносить длинные плоские ящики. Их складывали в дальнем углу, и люди, принесшие их, сразу бежали за новыми. Я знал этих людей — это были работники завкома и дежурные из рабочих. Они спорили, сколько принесено ящиков, что-то считали и никак не могли сойтись в какой-то цифре. Уже Иван Иванович Алексеев, пожилой токарь, с серыми от седины пушистыми усами, слюнил карандаш и ставил палочки на грязном обрывке бумаги. Только что народившееся хозяйство уже требовало забот. Собравшиеся в цехе как будто не обращали внимания на ящики. Разговоры шли на посторонние темы, и только иногда, очень редко, я перехватывал взгляд, незаметно брошенный в ту сторону.
Ящиков становилось все больше и больше. Пока народ толкался без дела, ожидая начала, переговаривался, смеялся и шутил, я прислушивался к разговорам, отвечал на оклики и вопросы. Я говорил громче, чем обычно. Я больше, чем обычно, смеялся. Иногда, улыбаясь, я чувствовал, что улыбка выходит у меня кривая, неправдоподобная, что в голосе моем звучит фальшивая интонация, неверный, неискренный тон. Тогда я обрывал фразу; повернувшись, окликал кого-нибудь.
В это время в углу цеха несколько человек топорами вскрывали ящики, и, краем глаза взглянув туда, я увидел черные, длинные, лежавшие рядами винтовки. И время от времени, сквозь гул разговоров, шуток, детского плача, можно было услышать, если, конечно, прислушаться, свист снаряда над крышей и где-то совсем недалеко тяжелый разрыв. Впрочем, никто не прислушивался, вернее, перед самим собой делал вид, что не прислушивается. Я подошел к своим. Дед разговаривал с Андроновым и кричал ему на ухо, — тот был глуховат.
— Сынок пробрался, Сенька, — младший сынок, там у них всю семью перебили. «Я, — говорит, — за тобой, отец. Пойдем, мол, в партизаны». Тот подумал и говорит: «Ладно, — говорит, — что ж, пойдем».
— Ишь ты, — удивился старик Андронов, — боевой старик.
— А как же! — кивал головою дед.
Мать разговаривала с какими-то женщинами, одна из них рассказывала про беженцев, которые ушли в одних рубашках, а остальные кивали сочувствующе головами и ахали. Николай рассказывал Ольге, как эвакуировался завод и кто уехал, а она смотрела на него любопытными, внимательными глазами и, кажется, старалась прочесть у него на лице что-то другое, — то, чего Николай не рассказывал. Когда я подошел, он положил мне руку на плечо и притянул к себе.
— Ну что, Леша? — спросил он. — Устал сегодня, бедняга?
«Почему, — думал я, — он может говорить спокойно, ничуть не волнуясь, так, что всем ясно, что он ничего не боится?»
Толпа зашевелилась, головы повернулись к дверям. В цех вошел Богачев и, что-то сказав на ходу подбежавшему Шпильникову, стал пробираться через расступившуюся толпу. Вокруг него медленно стихал гул разговоров, становилось тише и тише, и когда он поднялся на станину, воцарилась полная тишина. Он был серьезен и хмур. Он вскочил на станину одним прыжком; и стал там, засунув руки в карманы и оглядываясь вокруг. Казалось, что он повторяет про себя слова, которые сейчас будет говорить. У него было сосредоточенное лицо человека, прислушивающегося к своим мыслям, повторяющего и проверяющего их.
Стало совсем тихо, если не считать шарканья шагов людей, проносивших ящики с винтовками и патронами, и сдавленного голоса Шпильникова, монотонно считавшего их. И было необыкновенно отчетливо слышно, как свистят над крышею цеха снаряды и как рвутся они где-то близко, — может быть, на площади Карла Маркса, а может быть, на Ремесленной улице. Богачев поднял руку, секунду подумал и сказал:
— Товарищи!
Вокруг него до самых стен цеха стояли люди. Он видел лица стариков и детей, мужчин и женщин, морщинистые и молодые, усатые и гладко выбритые, красивые и некрасивые, бледные и румяные, внимательные и серьезные. Снова над крышей просвистел, пролетая, снаряд. Богачев повторил: «Товарищи!» Гулко ухнул разрыв, погас свет, и цех погрузился в темноту.
Напряжение разрешилось шорохом, пробежавшим по толпе.
— Рамку, сапожник! — громко и отчетливо выкрикнул кто-то, как кричали когда-то в кино, когда нерадивый механик неряшливо вертел ленту. И зал отозвался смехом, единодушным и громким, и снова возникшим гулом движения и разговоров.
— Факелы! — закричал другой голос, и уже через толпу проталкивались люди, неся высокие факелы. Вот чиркнула спичка, и один из факелов загорелся, к нему наклонились другие и загорелись один за другим, все расширяя круг лиц, освещенных колеблющимся, неровным светом. Тени запрыгали по стенам, по лицам, по потолку. Освещенные этим прыгающим красноватым светом, лица людей казались тревожнее и взволнованнее, и пляска изломанных длинных теней, казалось, придавала самому воздуху цеха настороженность и тревогу.
Много позже, в холодную и тяжелую зиму, собравшись в жарко натопленном блиндаже, вспоминали мы эту ночь, в которую начали воевать. Рассказывай Богачев про разговор в кабинете, когда кольцо зарев смыкалась вокруг города, про генерала Литовцева, про то, как потом, в суете организации батальона, он все время пытался продумать слова, которые скажет нам — собравшимся в цехе. Он понимал, что речь должна быть короткой и напряженной. Постепенно, отдавая распоряжения, назначая и рассылая людей, он придумывал эту речь, фразу за фразой, и когда взобрался на цементную свою трибуну, она уже была ему совершенно