class="p1">А вы, о женщина, растрепавшая шелковую ткань моей жизни! Если в истории моей любви и был обманщик – так это не я, если кто-то обманут – так не вы!
Где душа твоя, я ее оседлаю! – Душа моя – кобылка, охромевшая от дневных трудов; теперь она отдыхает на золотистой подстилке сновидений.
Почтенные персонажи готического гобелена, тронутого ветром, учтиво раскланялись друг с другом, и в комнату вошел мой прадед – прадед, умерший уже почти восемьдесят лет тому назад.
Он всю ночь шептал молитвы, ни на минуту не разомкнул рук, крестообразно сложенных на лиловом шелковом кафтане, ни разу не обратил взгляда на меня, своего потомка, лежащего в его постели, в запыленной постели с балдахином!
И я с ужасом заметил, что глаза у него пустые, хоть и казалось, будто он читает, что губы его неподвижны, хоть я и слышал, как он молится, что пальцы его – обнаженные кости, хоть на них и сверкают драгоценные каменья.
И я не в силах был понять – бодрствую я или сплю, сияет ли то луна или Люцифер, – полночь ли теперь или занимается заря.
Из парадоксальности средств и слов – осознанно ли, ненамеренно ли – он творил экспрессию для других, наши чувства и переживания, звучащую в нас музыку – разную в каждом, наши ассоциации, настроения, озаренность («Вот собор, который спускается вниз, в озеро, которое поднимается вверх!») и, – может быть, самое главное – череду восходящих выше и выше творцов, по эстафете передающих звучащую таинственность, которой ничто не страшно – ни скальпель лингвистической философии, ни малость поклонников, ни штампы критики, ни хвала, ни осквернение, ни… мы.
В сущности, – на это почти никто не обратил внимания – стихотворной прозой-музыкой Бертрана начинается европейская традиция потока сознания, пусть еще не осознанный синтез слова, глубинной психологии и человеческой глубины (Джойс), синтез поэзии и прозы (Лотреамон, Кро, Жакоб), проникновенной правдивости (Бодлер), ассоциативной виртуозности и экстатичности (Рембо и Верлен).
В. Брюсов считал, что значение писателя определяется количеством написанного «в стол», оставшегося в рукописи. Модный – это, как правило, посредственный, умеющий все завершить, все напечатать. «Гений жаждет сделать слишком многое и многое написанное признает не достойным себя». Вот почему «посмертное», не изданное при жизни, имеет больше шансов уйти в вечность.
Хотя Бертран ничто не считал завершенным, к этой его незавершенности, как к роднику, припадали идущие за ним. Бодлера влекла многомерная абстракция поэтического потока сознания, Лотреамона и Рембо – свобода и нерегламентированность формы, разрушающие определенность содержания и традиционную образность, Малларме – беспредметная чистота, расширяющая поэтический простор.
Теофиль Готье
Лишь юности и красоты
Поклонником быть должен гений.
А. С. Пушкин
Поменьше медитаций, празднословия, синтетических суждений; нужна только вещь, вещь и еще раз вещь.
Т. Готье
Эпоха сомнений началась в дни бодлеровской молодости. Уже «упрямый романтик» Т. Готье начал борьбу против небрежения требованиями формы, против оскудения или нечистоты языка, пишет Поль Валери. Вскоре разрозненные усилия Сент-Бёва, Флобера, Леконта де Лиля противопоставили себя взволнованной легкости, непостоянствам стиля, чрезмерности наивностей и причуд. Парнасцы пойдут на потерю во внешней напряженности, в изобилии, в ораторском движении там, где они выиграют в глубине, в подлинности, в технической и интеллектуальной качественности.
Уже господин Жозеф Делорм питал пристрастие «описывать слабости, заблуждения и страсти человеческие», и, между прочим, Александр Сергеевич Пушкин не только не считал это безнравственным, но подчеркивал, что признавать поэзию Сент-Бёва аморальной – то же самое, что анатомию – убийством. Более того, поэзия, считал он, в принципе не может быть безнравственна, равно как и безобразна, ибо – истинна и самодостаточна. Поэзия есть поэзия, а не моральная проповедь. Поэтическое изображение безнравственности уже само по себе есть отвержение ее; и, наоборот, назидания в стихах – что угодно, но только не поэзия.
Уже Альфред де Мюссе искал способы превратить слезы в жемчужины. Чем внимательнее Сын Века всматривался в свое время, тем чаще усиливались приступы его грусти, превращаясь постепенно в нескончаемую и щемящую тоску. Его «Ночи» – поэтическая исповедь, проникнутая мировой скорбью:
Все время слышу погребальный звон,
Жду восемнадцать месяцев кончину,
С бессонницей борюсь, влача кручину,
И веет холодом со всех сторон.
Уже Альфред де Виньи, оставшись наедине с безучастной, а порой и враждебной Вселенной, противопоставил ей одно свое горделивое мужество. И вот неукротимый Готье, Геркулес Тео, автор знаменитого лозунга «искусство для искусства» вслед за де Виньи декларирует самоценность мастерства в мире злобы и наживы.
В погоне за стихом, за ускользнувшим словом,
Я к замкам уходить люблю средневековым…
Это был неистовый культ красоты, противопоставляемой как величайшая ценность злу мира. Подвижников этого культа не останавливали никакие жертвы и лишения. Ничто не казалось им чрезмерно тяжким, если приносило пользу искусству. Они требовали самозабвения в поисках идеалов совершенства.
Красота искусства, превозносимая художником до небес, как вызов враждебно настроенной публике, достигается ценой полнейшей отчужденности художника. Таков смысл «самостоятельности искусства». В своей «лекции, прочитанной в десять часов» (1888) Уистлер писал: «Мастер находится вне связи со временем, когда он появляется среди смертных; он – олицетворение отрешенности, в которой сквозит печаль; он не участвует в труде своих ближних».
Рядом с доктриной чистой красоты – идея «двойственной жизни»:
Я утверждаю, что свое существование надо строить по двум разделам: жить, как буржуа, и мыслить, как полубог. Удовлетворение плоти и удовлетворение умственных способностей не имеют между собой ничего общего.
Тем не менее сказавший эти слова Гюстав Флобер жил отшельником в провинции, развивая идею несмешиваемости искусства и жизни: если вмешиваешься в жизнь, то плохо ее видишь – или слишком от нее страдаешь, или слишком ею наслаждаешься.
Кто бы мог тогда подумать, что из бесшабашного юнца получится гениальный трудяга, который непосильным подвижничеством подорвет свое титаническое здоровье и чье полное собрание сочинений, будь оно издано, составило бы добрую сотню томов? – Поэзия, приключенческие романы, фельетоны, Энциклопедия любви, путевые заметки, статьи о театре, литературе, искусстве, эссеистика, литературная критика и многое другое.
Склоненный Гюго к поэзии, Готье объявил себя его пажом и до конца хранил верность учителю, хотя и охранил себя от влияния последнего.
Начав с «Альбертуса», он не просто объял необъятное, беря всё, что ему было необходимо –