он успеет поработать над просветительскими проектами Николая Новикова и даже пожить в масонской коммуне при Меншиковой башне – однако в начале 1790-х (после путешествия по Европе) выйдет из ордена. Отныне он хочет заниматься только литературой, и только такой, которая обращалась бы к частному, обычному человеку и его простым, частным чувствам. Его не интересуют государственные должности; он демонстративно равнодушен к продвижению по чиновничьей лестнице; ему хочется жить своими журналами, книгами, переводами.
Внутренней жизнью – частного, отдельного человека.
Для литературы, которой он хочет заниматься, требуется язык, способный передавать душевные переживания чувствительного обывателя. Словарь, сформированный классицизмом, не позволяет осуществить подобную передачу в достаточной мере. И Карамзин ставит перед собой баснословную задачу – изобрести новый язык; создать его, как масоны философский камень, в “пробирке”. Из путешествия по Европе он вывезет идею, как писателю поговорить с читателем. Модернизировать литературный русский, считает Карамзин, должно через язык повседневной речи. Она выражает “движения сердца” точнее и проще. “Французский язык, – пишет он в заметке «Отчего в России мало авторских талантов?», – весь в книгах (со всеми красками и тенями, как в живописных картинах), а русский только отчасти; французы пишут как говорят, а русские обо многих предметах должны ещё говорить так, как напишет человек с талантом”. Повседневная речь образованного сословия Франции, как бы говорит он, настолько преобразила литературный французский, что уже закрепилась в книгах. А для русских образцом повседневной речи до сих пор является язык книжный – искусственный, “официальный”.
Карамзин считает просветительство лучшим средством привести народы к благоденствию. В силу исторических обстоятельств разные страны развиваются по-разному, поэтому разумно для тех, кто отстал, перенимать опыт тех, кто усвоил его первым, и не только в политике. Если “движения сердца” уже отпечатались в чужом языке, не лучше ли просто перенести эти “отпечатки”? С помощью прямого калькирования, например – и не только отдельных слов (влюблённость или достопримечательность), но целых оборотов: буря страсти или цвет молодости, бросить тень на что-либо или быть не в своей тарелке.
Современный Карамзину язык был довольно пёстрым и совмещал в себе канцеляризмы, просторечье, неметчину. Существенный пласт составляли церковно-славянские выражения. Противник Карамзина, адмирал и филолог Александр Шишков считал, что именно в этом пласте следует искать сокровища национальной мудрости и христианской добродетели, способные составить основу литературного русского. Но духовные книги переводились с греческого, и многие выражения, и даже форма подчинения слов в предложении – были точно такие же кальки, только с греческого. От живого смысла слов (литургия – общее дело) в них ничего, кроме звука, не осталось. “Нестор знал уже, к несчастью, по-гречески, – досадует Карамзин, – к тому же переписчики дозволяли себе поправлять слог его”.
Старую литературу Карамзин отвергает со всей страстью молодого новатора. Всё, что было написано до него, называет он “мглою нощи”. Его задача – “вырастить” литературный язык из “пробирки” повседневной речи. Но каков разговорный язык? Как общались в быту люди образованного сословия в России той эпохи? С детства воспитанные на французской или, как Батюшков, ещё и на итальянской речи? Или, как Шишков, на Псалтири?
Тут-то и возникал вопрос о критерии. Если салонная речь – ещё большая мешанина, чем книжная, как отличить в ней плохое от хорошего? Эстетический принцип – в чём он? Ведь в литературе без него невозможно? В классицизме существовала система жанров и стилей, в которых предписывалось разговаривать с читателем. А какова система в новой литературе? Что будет в основе?
И Карамзин называет основу – вкусом.
В речи на торжественном собрании Российской Академии он говорит: “Судя о произведениях чувства и воображения, не забудем, что приговоры наши основываются единственно на вкусе, неизъяснимом для ума” – и это почти прямое заимствование из “Юлии, или Новой Элоизы” Руссо: “Вкус – это своего рода микроскоп для суждения; благодаря ему становится возможно распознать малое, и его действие начинается там, где прекращается действие суждения”.
Вкус как критерий даёт автору безграничную свободу, ведь вкус – понятие неуловимое, ибо он индивидуален. Значит, и нет никакой обыденной речи, как бы говорит Карамзин, а есть речь идеальная. Та, какой она представляется на вкус автора. И оправдание такой речи тоже одно – вкус читателя. Язык, на котором будут писать и Батюшков, и Пушкин – будет выращен через “прививку” французского, и это как раз то, с чем не могли смириться “архаисты” и сам Шишков Александр Семёнович.
Чтобы понять природу конфликта “архаистов” (“шишковистов”) и “карамзинистов” – который интереснее и глубже, чем его чёрно-белый образ в истории литературы, – присмотримся к фигуре Александра Семёновича повнимательнее. Нет ничего проще, чем объявить человека ретроградом и высмеять его адептов. Однако полемика Шишкова с Карамзиным далека от журнальной сиюминутности. В сущности, перед нами вечный спор о том, язык – это что или как?
Форма или содержание?
Ни Карамзин, ни Шишков нигде напрямую не дают ответа. Но, по сути, мы имеем дело с конфликтом именно такого рода. Для Карамзина язык есть сосуд, и помещает содержание в сосуд – Автор. А Шишков считал, что заимствованные слова и кальки суть пустые оболочки, в которых смысловая и нравственная “тяжесть” слова – главное богатство, сохранённое в языке временем, – отсутствует. Настоящая “тяжесть” есть только в исконных, старославянских словах и оборотах, считал он. Таким образом конфликт выходил за пределы языка и превращался в спор между авторской свободой и диктатом объективно присущего смысла; между писателем и лингвистом. Спор тем более бессмысленный, ибо язык поэзии способен вместить и то, и другое, и мы не раз увидим подобное совмещение на примере Батюшкова.
Шишков говорил о “разуме слова” и его “умствовании”. Лингвисты последующих эпох назовут этот “разум” “внутренней формой языка” (Потебня) или “ноэмой” (Лосев). Чтобы представить себе, что это такое – приведём очевидный пример из самого Александра Семёновича. “Многие слова в языке нашем, – пишет он, – суть не просто звуки, условно означающие вещь, но заключающие сами в себе знаменование оной, то есть описующие образ её, или действие, или качество, и, следовательно, заступающие место целых речений. Например, в названии вельможа представляются мне многие понятия совокупно: слово вель (от велий) напоминает мне о изяществе, величии; слово можа (от мощь или могущество) изображает власть, силу. Француз назовёт сие grand Seigneur, немец grosser Herr, и оба своими двумя словами не выразят мысли, заключающейся в одном нашем слове; ибо слова их, не первое grand, grosser (велик), ни вторые Seigneur, Herr (господин), не дают мне точного понятия ни о слове велий, ни о слове могущество; они