конец, который прилепился своим хвостом к штанине, лонгборду, бамперу и шелестит на бесконечном гортанном выдохе, напоминающем борозду канатного трамвая. Некоторые принимаются анализировать небольшие события наподобие тех, которые волей-неволей скапливаются в мозгах аса навигации по звёздам, запертого ради собственного же блага в просторном деревянном ящике. Небольшие события рельсовых путей Индии Купчинской в ранней атмосфере, дальним видимым концом идущих в уже другом ареале города, в коричневом ламповом тростнике и огородных заставах новоприбывших горожан. Небольшие события подогреваются аллергическим настольно-кухонным теплом, от которого тетрадь общая подхватила бурые пятна разбавки и кипятка, царапины от ржавых скрепок и автографы заваркой. Мало кому польстит накопившаяся на серверах информация – неосторожный импульс, сообщение, запах, всё украдено, только общая тетрадь гетерогенного и смутного наполнения остаётся лежать в помещении на столе. Чифир можно пить с планом или просто потягивать в старой кухне перед окном, пока не высунется из рыхлых астигматических далей автобус или электричка; телом Пима распоряжается не дьявол противоречия, а что-нибудь ненавязчиво очевидное: в главе девятой возбуждённый мозг повествователя, как он утверждает, ловит себя на «идее движения» – галлюциногенной кодировке движущейся материи кораблей, экипажей, птиц, всадников, мельниц, хороводов и воздушных шаров, – пока его онемевшее тело прикреплено тугой верёвкой к раздолбанному брашпилю. Bye-bye, Grampus. Как бы то ни было, читательский, критический и, в конце концов, авторский неуспех романа о Пиме был предрешён и неотвратим. Казавшееся классическим, эталонным равновесие между фабульными задачами и поэтологической аксиоматикой дробится и рушится в открытый океан знаков – подобно тому, как рассказы о событиях путешествий исчезли со старых географических карт, этих средневековых плоских романов, под натиском эмпирического универсализма ренессансной геодезии. Как говорил автор «Уолдена», встань лицом к факту, и ты почувствуешь, как он проходит через сердце и рассекает костный мозг.
Климат будущего
Стоит вернуться в американский мир, в тот мир, который не блуждает теперь поодаль, где невозможно заблудиться и улицы не в цветущих прожилках, а в спальниках и коробках для задниц и тел. Климат будущего висит у самой земли тем запахом, который не перепутать. В стороне сверкающие на плоском солнце медицинские шалаши, рядами льётся очередь из ждущих неизвестно чего, ждущих радиоактивного снега, китайских коробочек с рисом, засохшей капусты, щуплых наркотических собак и тех, кто никогда не ждёт (наоборот, это их ждут), – живые существа, которых не найдёшь вдалеке от сердцевины эпоса. Символика на этих лицах идентична колыханию под Бартока с подрезанными венами. Имеется старая парковка с занавешенным трейлером, из коего никто не покажется на челночный свет, потому что изнутри ничто не отличается от своего внешнего облика, как бы начертанного поверх библейской взвеси на откидной дверце автомобильного жилья. Этот пыльный облик был слишком близок выздоравливающему, чтобы он мог классифицировать его флору как сторонний наблюдатель, но всё же улица Роз отличается от улицы Сикоморов не меньше (верно сказать, «точно так же»), чем плавкий алюминий внутри тесного корпуса, говорящего с пассажирами по-испански или по-китайски, – от пустой и нехарактеризуемо белой комнаты, где стены, потолок и пол можно распознать только по тому, где и как приходится расположить это не такое уж и своё тело. Если взглянуть на глобус, Северная Америка куцым ручейком стремится в Южную, как подстреленный полиэтиленовый желудок, чьё основание гнётся неосмотрительно обратно, на северо-запад, как бы вверх по течению… По мере приближения из турбулентной высоты к не менее турбулентной ветреной земле, к местному миру изнурительно прямого солнечного освещения, эти пустыри и жилые районы неслись далеко от глаз, в то же время становясь всё крупнее, как будто, оставаясь в зоне индивидуальной интенции, ничто не увеличивается, а только улетает из виду, собственно, именно в этот момент под желудком копошится ускользнувшее из всех книг, сбежавшее от экстазов и теорий, ироничное переживание начала, оптический узел, мир в разрезе, которого, естественно, больше нет. Внизу, у обочины, бывший хорёк заслоняет тельцем дорогу очередной воде, на краю в ожидании нового владельца покосился стеллаж, на его мокрых полках – бокалы с дождевой водой, можно отпить, подобрать с земли тонированную щепку, один дайм, приобщиться к мелкодисперсному приливу. Так, как будто любое существенное дело имеет место только вдалеке от центра, куда и всматриваться нет надежды, и Богданов, и всё тот же Пим с его колористической патетикой восприняли этот статус мира и, замкнув последний длинным абзацем, отправились буквоедами-землемерами куда-то в сторону, обочиной, по отметинам ближних расстояний и срезанных троп, как будто они умели прочесть общую ситуацию по круговращению тумана и крою ветра – нужен ли противительный союз, делать ли обходной манёвр или достаточно подремать в эпицентре. Осколочной заброшенности здесь не меньше, чем на поверхности небесных тел, из вкладыша защитной одежды радиосвязь талдычит «осмотрись», «повремени», как будто хочет увести в звуковой рельеф с клёкотом травы, ворчаньем лампового газа в тропосфере и липкой болтовнёй в черепной коробке. Но есть всё-таки одно предупреждение, которое оба усвоили на сто баллов: не надо взращивать сакрального ореола вокруг всех этих возвышенных интуиций, которые в конечном итоге ничего не определяют – ни в письме, ни в патогенезе. Может быть, это так. Впрочем, в черновой текст (чтобы выкинуть не жалко) добавлена следующая пометка: это как на карте, где нужного пункта вечно не найти, однако косвенные детали между прочим указывают…
Modus vivendi
В сочинении Богданова нет «героя» в обычном смысле, что, конечно, не ведёт автоматически к снятию фиктивных квазиавторских масок – все знали друг друга или друг о друге в Ленинграде в то время, когда персональные мифологии либо строились, либо намеренно уничтожались в пику строившим, а пуризм Богданова в этом смысле настолько очевиден, что его собственные слова о мучениях, внушаемых ему присутствием среди большого скопления людей, не выделяются на фоне самых базовых констатаций (погасишь свет – и станет темно). Виды и последствия несоразмерностей, расхождения в формах и результатах событий, то есть в том, что, по сути, называется масштабом, когда целокупность ежедневного предмета или жеста вызывает остолбенение и отпечатывается в клеточной структуре подневного рассказа, – виды и последствия подобных несоразмерностей он выбирал из магистрального течения времени как своего рода ихтиолог, цетолог, наладчик жизненного потока, а не математик или приверженец нумерологических доктрин. Странно, но редко кому удавалось воссоздать не на словах, а в формациях дискурса молчаливый паритет между «материалом» и «методом», или (чуть конкретнее) – между атомарным плетением фактов (из которых, одних и тех же, можно создавать необозримые барочные постройки, а можно – фабулу с трупом и расследованием) и синтаксисом, между своим маргинальным проектом и наличным