акварельным ландшафтом. Анекдотизм этой ситуации спровоцирован тем, что элементарный казус психической активности лишает полученную подобным способом картину прямого расчёта, в конечном итоге обрекая её рассуждению уже более чем сознательному (набросать увиденное или отмести как бессмысленное, или же неравномерный компромисс). Проснуться на полях Тинга. Пробуждение не знает сна и возвращает ясность не потому, что сон, а также всё ему предшествующее было неясным (иногда достаточно закупорить уши, чтобы оказаться в другом месте): человек открывает глаза в новом для себя расположении, которое всё-таки не является чем-то «забытым», выскочившим из пропасти в сознании, – хватит и того, что новое расположение не «отдаёт» ни одним из предыдущих. Не спросить, а ответить в форме вопроса. Тапробана? Крокодилополь? Это имена, а где расположены земли? До обеда выяснить, является ли данная территория перешейком, атоллом, архипелагом или плато… Совершенно замечательно то, что как художник – а он сделал сотни, если не тысячи картин – Богданов, мерящий время сейсмическими новостями и фиксирующий их «картографическим» (его собственное слово) почерком, не снабдил «Заметки» ни одной картой, даже самой абстрактной: только скупой на красные строки текст. Комната с растрескавшимися барханами настила у ножек спального места, с отсутствующей стеной в роли широко открытой двери – если же широко открыть глаза носом в крашеную стену и не уставая смотреть перед собой, как будто нашаривая взглядом зеркало, мрачные кляксы проступят на белом и, медленно тускнея, станут москитной сетью или обвислой паутиной. В данный, при всех издержках хронологии, момент времени не существует проблемы (без)личности регистрирующего местность сознания: респектабельная способность выяснять, «кто это» (вариант: «это кто?!»), заведомо купирована Богдановым с помощью тавтологической мантры: ты – ты же. Ещё раз. Ты – ты же. Здесь намечается нечто обратное старинному рецепту представлять себя другим, консервируя таким образом себя – для себя же, но в будущем. Этот субъект не различает потребности реконструировать своё происхождение, а также куда и с какой задачей его забросила глобальность материальных потоков; с минимальной определённостью он может констатировать данность ближайших к себе мелочей, всякая из которых отчасти выступает ребусом, то есть сдержанным вкладом в общую избыточную ясность. Белая комната состоит для него не из слов, которыми можно описать толщину прутьев циновки, путешествие от кровати до водопроводного крана, цвет птицы, которая мелькнула в памяти и целый день просидела перед окном, а из связности, благодаря которой за лампой (требуется ли здесь подсветка?) следует вбитое в стену кольцо, за кольцом – тонкие дверные деревяшки, за деревяшками – он сам, изменяющий порядок этих атрибутов и делающий белую комнату бирюзовой, только связность в итоге никуда не улетучится. Можно взять любое место в книге и гулять возле него, как по страницам географического словаря: Кабул, Панама, Дальний Восток, Вьетнам, Ташкент, Новая Гвинея, Советский Союз, Финляндия, Южная Калифорния, Цейлон. Как блуждания камеры по топографическим извивам в эпилоге India Song? Нет, потому что на самом деле он никогда не заботился о топонимическом порядке, возникающем задолго до книги как сама возможность поставить рядом два слова вместо многих других.
География. Два пути
Но если всё-таки выбраться из комнаты и в северном направлении закреплять каждую последующую дистанцию новым сюжетным поворотом в прозе, то взамен оригинального эпоса характеров можно получить удовлетворительную иллюстрацию того, почему и как география становится беспомощной или неуместной. Впрочем, в числе попыток даже самая тупиковая является своего рода «розой ветров», о чём можно рассказать наиболее приземлённым и бытовым путём. «Между собакой и волком» Соколова насторожила Богданова неопределённостью того, где и когда происходит дело, поскольку «двойное дно» просматривается уже и в самом затрапезном порядке обыденного хода вещей, лишённого видимых хронологических перестановок. Изменение творится в области революционной фантазии, сводящейся к интуиции переместить цветочную вазу на противоположный край стола, что в действительности часто находит форму решительного отказа от воплощения задуманного. Ни одной знакомой вещи – книги, блокнота или часов, как будто комната не подразумевает человеческого нахождения: на белом фоне, за исключением расплавившихся жестов, всякий импульс глохнет в дезорганизованном напряжении самосознания. Забытая неясность и новизна не отпускают к чему-нибудь известному, повседневное «назад» никогда не умело объединять дискомфорт с отсутствием деятельной тревоги, а заторможенность – с отчётливостью окружающего рисунка во всех направлениях. К тому же всегда имеется «роза ветров», minimum minimorum двух полуслучайных шансов – и вроде ничего фундаментального, а со временем эти всего две вероятности беспрепятственно плодятся, открывая три, восемь, пятнадцать траекторий, что, естественно, никого не спасает, не будет спасать. Если так, то первая возможность – в лапидарном отрезке становления, ложной бесформенности, твёрдо-мягком репертуаре из смеси грифеля с ластиком, без драмы. Хорошо бы к привычке конвертировать расстояние в цель добавить железную уверенность субъекта, как бы не улавливающего своей отдельности, не вполне расторопного при оценке преимуществ демаркационных линий между «я» и «не-я»; а вместо канители суицидальных back and forth всегда под рукой план Б, распахивающий глубину реальной самодепортации башкой в землю: как в романах позапрошлого столетия, действие развивается с артиллерийским прицелом и задержкой в развитии, помноженной на дальность выстрела. Выбор всегда предрешён: мгновение выбора – просто смотровая площадка, а если начать с первичного её обживания и вытоптать снег вокруг столба с указателями дистанций, то даже в самых агрессивных дебрях получится скомбинировать рассказ, строго отвечающий местной географии.
Чувство календаря
Вообще-то книга По называлась The Narrative of Arthur Gordon Pym of Nantucket, а «Повесть о приключениях…» – это переводческое ноу-хау. К Богданову частности путешествия Пима возвращают в четырнадцатой главе, когда рассказ уроженца Нантакета перерастает в энциклопедическое описание островов в южных морях, расщепляясь на осязаемые частицы координат и почв, прогорклой воды и пингвиньих колоний, антарктических портуланов, гидрографической поэзии, колониальной бюрократии и снежных шапок… И это затем, чтобы без мистических пассов перейти к фантастике как таковой, как если бы не существовало ничего более загадочного и отупляюще странного, запредельного в своей бесчеловечности, чем плоско-голая эмпирика, первобытные разводы на земле, животный факт. Таким образом, авантюрно-психологический сюжет дробится на скопления небольших географических обстоятельств и рассеивается ледяной пыльцой по воде, а стоический рассказ главного героя, его narrative, проходит эту метаморфозу невредимым. Ну и какое же сегодня число? – Пим сомневался в своём чувстве календаря. Чтобы не подниматься из укрытия в трюме, он беззвучно прислушивался, как будто осваивал линию жизни на ладони, воздух весь давно вышел – а сам он всё никак не мог выбраться, разве что трое суток худо-бедно спать (глава IV, курсив автора). Таким и представляется обыденное время: клубок билетов в один