значит, «в настоящее время»? Неужели вслед за Абакумовым покачусь? Неужели «еврейское дело» решили закрыть?
— Этот человек угрожал мне в самых грязных выражениях, — произнес Борис Никитич. Все слова этой фразы показались ему несцепленными и повисшими в безобразном перекосе.
— А кто мне пуговицу оторвал?! — вдруг по-дурацки вскрикнул Рюмин. Под внимательным взглядом Берии он вдруг почувствовал, что этот крик, может быть, самая большая ошибка в его жизни.
Берия засмеялся:
— Ну что, друзья, будете считаться, кто первый начал? Послушай, Михаил Дмитриевич, ты не можешь нас ненадолго оставить? Необходимо посекретничать с профессором.
Подрагивая подбородочком, Рюмин забрал со стола какую-то папочку и вышел. Берия проводил его взглядом — в буфет побежал Мишка, коньяком подзарядиться, — потом подтянул стул к дивану и уселся напротив Бориса Никитича.
— Вы давно не любите советскую власть, Борис Никитич? — доброжелательно спросил он.
— Лаврентий Павлович, зачем вам эти приемы? — ответил с раздражением Градов. — Мне семьдесят шесть лет, моя жизнь закончилась, вы все-таки должны это учитывать!
— Почему приемы? — Берия был как бы оскорблен в лучших чувствах. — Я просто подумал, что человек вашего происхождения и воспитания, возможно, не любит советскую власть. Чисто теоретически, да? Такое бывает, Борис Никитич. Человек верно служит советской власти, а на самом деле ее не любит. Человек бывает сложнее, чем некоторые, — он посмотрел на дверь, — думают. Для нас, например, не было секретом, что ваш сын, будучи дважды Героем Советского Союза, не любил советскую власть. То есть не всегда не любил, иногда, конечно, любил. Знаете, некоторые предпочитают блондинок, но иногда им нравятся и брюнетки, но все-таки они предпочитают, конечно, блондинок.
Нет, этот профессор не воспринимает юмора. С ним по-хорошему разговариваешь, а он даже не улыбнется. Что за туча!
— Давайте все-таки по существу, Лаврентий Павлович. На каком основании меня задержали и привезли сюда?
— Разве вам не объяснили? — удивился Берия. — Это очень странно. Вам должны были еще в Кремле объяснить, что я хочу с вами встретиться. Я проверю, почему вам не объяснили. Понимаете, мы, в правительстве, очень взволнованы вашим заключением о состоянии здоровья товарища Сталина. Скажите, вы действительно считаете, что ему нельзя работать, или это у вас, так сказать, эмоциональное, что ли, ну, как бы по отношению ко всему?
— Вы можете думать обо мне все, что вам будет угодно, товарищ Берия, — с суровостью, его самого бесконечно удивлявшей, сказал профессор Градов и вдруг даже с вызовом ударил себя ладонью по колену. — Я в ваших руках, но ничего не боюсь. И вы прекрасно знаете, что я — врач, прежде всего врач! Ничего для меня нет священнее этого звания!
Интересный человек, подумал Берия. Жаль, что слишком старый. Не боится нас. Это любопытно. Это о чем-то говорит. Жаль, что он такой старый. Если бы был хоть немного моложе! И все-таки не совсем обычный, даже интересный человек.
— Борис Никитич, вот именно как с врачом разговариваю, дорогой! — взмолился Берия. — Как же иначе? Вы — большой врач, ваши заслуги во время войны титанические, понимаешь! А вашу книгу «Боль и обезболивание» каждый чекист должен изучить: ведь мы на опасном участке работы. Товарищ Сталин вам верит, как отцу родному, и вот потому, — тут вдруг Берия как бы махнул перед своим лицом темным веером и вынырнул из-за него совсем другим: лоснящиеся брыла окаменели, очки ослепли, — вот потому мы все так и обеспокоены вашим заключением. Рекомендовать великому Сталину, человеку, буквально знаменосцу мира, уйти с работы, это, по моему мнению, слишком смелое, слишком дерзкое, профессор Градов, заявление. Ведь это же вам не Черчилль какой-нибудь. Мы, вожди, приходим в ужас — да? — что же скажет народ?
Эти медленные слова были пострашнее хулиганских криков Рюмина, однако Борис Никитич, как бы уже приняв свою участь, сохранял на удивление самому себе полное спокойствие.
— Простите, товарищ Берия, но вы не совсем понимаете суть отношений «врач — пациент». Когда я осматриваю товарища Сталина, для меня он не больше и не меньше любого Иванова-Петрова-Сидорова. Что же касается политического аспекта этого дела, я прекрасно понимаю его важность, но не могу же я толкать своего пациента к быстрейшей гибели.
— Он, что же… обречен? — совсем уже медлительно, будто брал в руки незнакомого кота, спросил Берия.
Борис Никитич усмехнулся:
— Я думаю, вы понимаете, товарищ Берия, что каждый человек обречен. А Сталин, вопреки общему мнению, это смертный человек…
Как говорит, думал Берия, как держится! Жаль, что слишком старый, и все-таки…
— Состояние его здоровья приближается к критическому, — продолжал Градов, — однако это совершенно не обязательно означает, что он скоро умрет. Он может выйти из кризиса, принимая медикаменты и полностью изменив образ жизни. Диета, физические упражнения, полное, и на довольно длительный срок, ну, скажем, год, устранение эмоциональных, психологических и интеллектуальных нагрузок, то есть отдых. Вот и все, дело проще пареной репы.
Несколько секунд царило молчание. Лицо Берии было непроницаемо. Лицо Бориса Никитича было проницаемо. Маски не наденешь, все ясно, все сказано. А что бы еще яснее все стало, пусть заметит мое презрение. Он усмехнулся:
— А народ, ну что ж… в нынешних условиях народ может и не заметить годового отсутствия вождя…
Интереснейший человек, едва не воскликнул Берия. Оставив профессора в прежней позе на диване с высокой спинкой, он ушел к окну, там чиркнул зажигалкой и с наслаждением закурил душистую американскую сигарету. Резиденты из-за границы неизменно привозили ему запасы «Честерфилда».
— А ведь вы не всегда, Борис Никитич, были таким стойким, несгибаемым врачом, — лукаво сказал он от окна и даже погрозил гордецу пальцем. — Я вот только сейчас перелистал ваше дело и кое-что увидел, записанное нашими товарищами еще в старые времена.
Профессор Градов порывисто встал.
— Сидеть! — рявкнул Берия.
— Не сяду! — крикнул в ответ профессор: да что это со мной? — С какой стати я должен сидеть? Предъявите ордер на арест, а потом приказывайте!
Впоследствии, пытаясь анализировать свое столь невероятное поведение в застенках Чека и стараясь по интеллигентской привычке все-таки самого себя унизить, Градов решил, что он в эти минуты, очевидно, подсознательно почувствовал, что Берии нравится его независимость, и, стало быть, эта неизвестно откуда взявшаяся отвага — совсем и не отвага вовсе, а что-то вроде упрямства любимчика-ученика.
Берия улыбнулся и произнес любезнейшим тоном:
— Слушай, старый хуй собачий, если эта информация куда-нибудь просочится, блядь сраный, если кому-нибудь скажешь о нашей встрече, понял, о нашем разговоре, я тебя отдам со всеми потрохами Мишке Рюмину и ты свою гордость проглотишь вместе со своими кишками и яйцами точно так же, говно козы, как