ОСТ успел провести всего четыре выставки. В Первой Лабас участия не принимал: весь предшествующий год занимался театром, расписывал трамвай, поправлял здоровье и, кроме сочинских акварелей, ни с чем выступить не мог. Зато на Второй выставке заявил о себе, что называется, в полный рост, показав 11 картин маслом и 14 акварелей и рисунков, отчего, как пишет Владимир Костин, лабасовская экспозиция в Центральном музее[62] в мае 1926 года выглядела «несколько пестро». Центральное место занимало полотно «Уральский металлургический завод» — над ним Лабас работал весь 1925 год и начало 1926-го (теперь оно в Екатеринбурге, в Музее изобразительных искусств). Индустриальная тема была трактована достаточно смело: рабочие в заводском интерьере, покадровое разложение отдельных стадий трудового процесса и т. п. «Каждый художник придумывал свою собственную формулу явлений света, динамики; каждый художник утверждал свой культ машины», — писал об остовцах Тугендхольд, хваливший «Завод» за архитектурную композицию и «своеобразную воздушную атмосферу», а «Башкирскую деревню» и «Кавказ» — за «полнозвучее цвета» (кстати, такая плотность и сочность цвета, какая была в акварелях 1924 года, у художника потом не встречалась). Пытаясь компенсировать неучастие в первой выставке, Лабас выставил и акварели, привезенные с Кавказа («Парк в Сочи», «Англо-Индийский телеграф», позже переименованный в ГМИИ в «Телеграф у моря»), и картины из цикла «Гражданская война на Кавказе» («Белые ушли», «Кавказ»), над которыми работал два предшествующих года, и не сколько вещей из нового цикла «Октябрьская революция и Гражданская война». Пестроты экспозиции добавляли портреты, среди которых был портрет упоминавшегося уже Альфреда Куреллы, Елены Лабас (первый и единственный портрет жены, если не считать нескольких ее анонимных изображений, не сохранился) и Лили Яхонтовой (рассказ о красавице Лиле у нас еще впереди).
В 1925 году Луначарский призвал живописцев обратиться к новой тематической картине:
«…Действительно ли подготовлять живопись высокого качества можно только на натюрмортах, на обнаженных или полуобнаженных женщинах, портретах случайных людей, не характерных для переживаемого времени, безразличных сюжетах и т. д. …Разве нельзя развивать свою технику на сюжетах более интересных, чем куча вываленных на стол еще стариком Сезанном яблок? Почему… не отыскать, например, типичной старухи, работницы, героини труда или бравого красноармейца, или какого-нибудь инородца, зажигающего впервые огонь цивилизации, а вместе с тем и коммунизма где-нибудь среди киргизов и т. д. …Почему молодой художник изображает себя с вазочкой в руках, а не серьезного работника революции, любовно разбирающего и чистящего свой верный маузер? Ведь это и было бы соединением психологически занятного лица с любопытнейшим натюрмортом»[63].
До подобной вульгарной трактовки остовцы не опускались. Провозгласив станковую картину на все времена (отсюда и название — Общество станковистов), мы, вспоминает Лучишкин, отказались от всего: беспредметничества и производственного искусства, этюдности импрессионизма и «вещности» московского сезаннизма, модернизма, салонности и поверхностного натурализма: «Мы были за сюжетную идейно значительную тематическую картину, за новое революционное содержание, выраженное в жизни каждого дня». И все как один занялись воплощением на полотне современной жизни и революционных преобразований.
Луначарский Второй выставкой остался доволен, и вскоре остовскую молодежь, «подлинное детище нашей эпохи», пригласили участвовать в юбилейной выставке, приуроченной к десятилетию революции. При Совнаркоме была создана специальная «Октябрьская комиссия», которая распределяла среди художников заказы; оплачивались и сами работы, и творческие командировки. «Госзаказ» отнимал все силы, не оставляя времени на собственное творчество. Из-за этого Третья выставка ОСТа получилась довольно скромной. Но не для Лабаса. Он выставил «Городскую площадь» — одну из лучших работ 1920-х годов, попавшую в Пермь, этюд к «Лебедке № 5» (ни картина, ни этюд к ней не сохранились), десяток эскизов и два портрета. «Портрет мальчика Бернарда» окажется в Бельгии, а большой, метр на полтора, «Портрет немецкого художника Фогелера», раскритикованный в конце 1930-х годов за «субъективизм, мелочность кругозора и фальшивую наивность», погибнет во время войны. Останется только его описание возмущенным Поликарпом Лебедевым («А. Лабас в портрете художника Фогелера показывает его в трамвае, вокруг которого изображены плашмя по кругу деревья и различные предметы») и популярным критиком 1920-х годов А. А. Федоровым-Давыдовым. Сам же Лабас рассказывал Александру Каменскому, что изобразил едущего в трамвае Фогелера на фоне «развернутого по кругу городского пейзажа», смонтированного из трех фрагментов: куска улицы, который тот видел чуть раньше, видит в данную минуту и увидит чуть позже. Этот и другие монтажные приемы Лабас применял в большинстве работ конца 1920-х — начала 1930-х годов. Истоки их лежали в кубофутуристской живописи 1910-х годов, которая была отлично представлена в Музее живописной культуры: Давид Бурлюк изображал городской пейзаж с четырех разных сторон, а Наталия Гончарова пыталась передать движение несущегося по городу велосипедиста.
Глава третья
В ПОЛЕТЕ
На Четвертой, последней выставке ОСТа Лабас удивил всех работами из авиационного цикла. Если поэта-футуриста Василия Каменского называют одним из первых русских авиаторов (он же первым и попытался в словах выразить ощущения человека в полете), то одним из первых авиапассажиров, без сомнения, должен считаться художник Александр Лабас. Кого угодно легко представить фанатом воздухоплавания, но только не Александра Аркадьевича. Тем не менее авиажанр был именно его ноу-хау — сколько ни перебирай в памяти сюжеты на авиационную тему, вспоминается лишь «Женщина и аэроплан» Тышлера: крошечный самолетик, на который, неестественно вывернув голову, засмотрелась загадочная незнакомка.
Для Тышлера технический прогресс был не более чем поводом для очередной живописной фантазии (вспомним увешанного барометрами, градусниками и компасами «Директора погоды»). Лабас же буквально бредил техникой, особенно — авиацией. В 1930-х годах, когда отважные летчики станут главными героями страны, это сделается всеобщим поветрием, но тогда, в конце 1920-х, самолеты были не меньшей диковинкой, чем в наше время космические корабли.
Юлий Лабас был прав, говоря, что отец обладал несвойственным людям его профессии технически продвинутым мышлением. Конечно, роль певца советской авиации гораздо больше подошла бы Александру Дейнеке, увлеченному всяческой «машинерией». Но тот воздухоплаванием не болел, хотя в середине 1930-х этой модной темы вниманием не обошел.
Лабас не только оказался первооткрывателем «авиационной темы». Им она, по сути, и завершилась. Покорителей небесных просторов, разумеется, рисовали и лепили. Однако единственным, кого интересовало такое отвлеченное понятие, как ритм движения и доселе неизвестное состояние человека в полете, оказался лишь он один. Едва объявили об открытии регулярного рейса Москва — Харьков, Александр Лабас сразу купил билет. Полет этот, омраченный падением самолета, Александр Аркадьевич опишет потом совершенно бесстрастно, словно это не он одиноко сидел в салоне двухмоторного биплана «Доронье», — кроме него охотников испытать судьбу нашлось еще только трое, хотя пассажирских мест имелось двенадцать.