Жаворонки, прилетите Весну красную принесите...
«Жаворонки, — усмехался Ермак. — Прилетите, но не больно весну торопите. Дайте нам хоть до Ельца дойти».
Ермак решил пересесть на струги и без коней, оставив только небольшой конный отряд, плыть по Дону в Качалин-городок. Иной дороги уже не было. Степь начала таять.
О возврате в Москву тоже думать не приходилось. Подорожная у него была только до Пскова. Дальше он шел уже нарушая предписания — по своей воле, по своему разумению, а стало быть, не по цареву указу, не по Государеву закону. Поэтому с последней отметкой дорожной стражи превратился он из казака служилого в казака вольного... А ежели шла бы их не сотня, вооруженная да снаряженная, да с бочонками трофейного пороха и даже небольшими пушками на санях, вряд ли пропустили бы их московские сторожи. Пушки и пищали, имеющиеся у каждого казака, мгновенное построение для боя быстро приводили в разум самого корыстолюбивого и взгального воеводу, который в «скасках», посылаемых в Разрядный приказ, вместо «прорвалась на Дон ватага казачья» предпочитал писать «проследовали к засечной линии служилые казаки под водительством атамана Тимофеева со всем воинским припасом для огненного боя».
Таких отрядов о ту весну на юг тянулось много. И пограничники московские смотрели сквозь пальцы, ежели кто-то следовал без грамоты, самовольно. Шел-го ведь не на гулянку, а на войну, которая становилась все явственней. Все чаще из степи налетали ногайские разъезды. Пока еще только маячили в виду засек и острогов, но могли и нагрянуть всей ордынской силой. Вот тогда каждая рушница, каждая сабля будут на счету. Потому, глядя вслед Ермакову отряду, воеводы приговаривали: «Пущай идут себе! Пущай с татарами пластаются. Пущай дружка дружку режут на здоровие. Русь целей будет. Лучше пущай в степи дерутся, чем под городскими стенами». Правда, иногда закрадывалась мысль, что могут эти неугомонные с татарами замириться да под стены нагрянуть вместе с ними. Тогда крестились опасливо: «Господи, не допусти».
Прочно срубленный деревянный Елец на высоком меловом берегу завиднелся издалека, да подойти к нему было непросто. Шли с напольной стороны вдоль реки Сосны, где уже вовсю подтапливала заливные луга полая вода.
Через реку переправлялись, молясь Богородице, чтобы предательский темный лед простоял хоть ночку. Шли со всеми опасениями: напольная сторона была издавна степной, казачьей, потому от Рязани ею и пошли. Здесь у Рязани кончились все подорожные бумаги, и всякий разъезд московский мог чинить казакам преграды, иди они высокой береговой стороной.
Неприятно это все было Ермаку. Отвык он жить воровским способом. Не один десяток лет был казаком служилым, а тут вот незаметно да непонятно, а опять оказался на волчьем казачьем положении. Конечно, вряд ли какой воевода отважился бы вступить в схватку с двумя сотнями казаков, до зубов вооруженных и закаленных в многолетних боях с поляками, но пальнуть наудачу мог. И атаман понимал, что ему любое столкновение, которое потом в донесениях распишут как великую битву, ни к чему. Он и казакам заказал свое имя называть, вернувшись к старому степному — Токмак.
Токмак и Токмак — а там понимай кто: казак ли, татарин. Никто и спрашивать не решится, куда идет отряд.
Потому и переправляться решили у самого Ельца. И была та переправа опасной.
Спасибо, ночь была лунная, ясная... Обвязавшись веревками, щупая полыньи и промоины шестами, далеко друг от друга пошли через реку пять человек.
На всякий случай оставшиеся держали запаленными фитили у рушниц — кто знает, может, на том берегу казаков ждет неведомая засада. Хоть москали, хоть татары — захватят, а потом разбирайся.
Растянувшись в две цепочки, первые казаки пометили веревками края переправы, и отряд по одному, по два человека, спешившись и держа коней в длинном поводу, перетянулся на высокий елецкий берег. Последние шли уже на восходе.
Замыкающими шли Ермак и самый молодой атаман Черкас.
Еще прошлым летом прилип к Ермаку этот молодой казак. Был он откуда-то с низов. Расспрашивать было у казаков не принято, но из разговоров Ермак догадался, что побывал Черкас еще мальчишкой в Запорожье, был и в Крыму полонянником, бежал. Что вся родова его не то погибла, не то рассеялась, а жил он с родителями под Бахмутом...
Частенько смотрел Ермак на то, как Черкас ловко сидит в седле, как разумно и толково командуем двумя десятками своих казаков, среди которых были и много его старше, но слушались ради уважения к уму и храбрости.
«Эх! — думал атаман. — Кабы мои-то живы были... Вот такие бы сейчас были...»
Потому и теплилось в нем отцовская любовь к этому статному казаку — даром что черкасу... На низу каждый второй наполовину черкас. Вон и у Черкашенина отец черкас был, а выбрал Круг его войсковым атаманом. Круг выбирает не по родовитости, а по достоинству. Может, когда и Черкас в атаманы выйдет. Хотя тяжкая это доля — быть атаманом!
Лед трещал и прогибался. Под берегом уже темнели промоины.
— Ну что, сынок! — сказал Ермак, приободрясь. — Давай по-казачьи!
Они были последними и потому могли себе позволить этот пустячный по сравнению со всеми остальными опасностями риск.
Черкас улыбнулся и, распустив повод, отъехал от Ермака саженей на пятнадцать.
— Айда! — крикнул он, хлестнув коня камчой. Усталый от двух месяцев дороги, голодный конь с трудом поднялся в галоп, но разошелся, чуя опасность, и вылетел на лед во весь мах.