— Если ты не прекратишь, я вернусь в Рим пешком, отозвалась она откуда-то из темноты.
— Иди сюда, произнес я дрожащим голосом, обещаю тебе все, что хочешь.
Дождь не утихал, вода стекала за ворот, неприятно холодя затылок и шею, я чувствовал, как она струилась ручьями с моего лба, с висков. Фары машины освещали лишь небольшое пространство впереди лучи выхватывали из ночного мрака камни каких-то древнеримских развалин и высокий черный кипарис, верхушка которого терялась в темном небе; но, сколько я ни напрягал зрение, мне так и не удалось разглядеть силуэт Эмилии. Охваченный беспокойством, я снова позвал:
— Эмилия… Эмилия! В моем голосе теперь слышались почти что слезы.
Наконец она появилась из темноты, войдя в пространство, освещенное фарами машины, и сказала:
— Да, обещаю.
Она подошла к машине и села в нее.
— Что за дурацкие шутки… я вся промокла… И волосы мокрые… завтра утром придется идти к парикмахеру.
Не сказав ни слова, я вслед за ней влез в машину, включил мотор, и мы поехали. Эмилия чихнула раз, немного погодя другой, затем еще и еще, притом очень громко и не совсем естественно, словно желая показать мне, что она из-за меня простудилась. Но я не поддался на эту уловку. Я вел машину как во сне. Это был очень скверный сон, в котором меня действительно звали Риккардо, и у меня была жена по имени Эмилия, и я любил ее, а она меня не любила, и не только не любила, но даже презирала.
Глава 11
На следующее утро я проснулся разбитый и вялый, испытывая глубокое отвращение ко всему, что меня ожидало в тот день и во все последующие дни, а также ко всему, что может произойти в будущем. Эмилия еще спала в соседней комнате, а я, лежа в полутьме на диване в гостиной, долго не вставал; постепенно приходя в себя, я восстанавливал в памяти страшную явь, о которой сон заставил меня позабыть. Прежде всего, думал я, надо решить, соглашаться ли мне на работу над сценарием «Одиссеи», затем окончательно установить, почему меня презирает Эмилия, и наконец найти средство вернуть ее любовь.
Я уже сказал, что чувствовал себя разбитым, усталым, расслабленным. Мои старания с какой-то педантичной точностью сформулировать три жизненно важных для меня вопроса были, в сущности, и я сразу это понял лишь попыткой обмануть себя, заставить поверить, что я не утратил еще энергии и ясности мысли, хотя всего этого у меня и в помине не было. Генерал, политический деятель, делец вот так же стремятся как можно короче и четче изложить стоящие перед ними задачи, свести их к предельно ясным, безжизненным схемам, которыми столь удобно оперировать. Но ведь я не был человеком такого склада, совсем наоборот. И я чувствовал, что и эта энергия, и ясность мысли, которыми, как мне хотелось думать, я в ту минуту обладал, сразу же покинут меня, едва лишь я попытаюсь перейти от размышлений к делу.
Во всяком случае, я сознавал, что не способен разрешить ни одну из этих трех поставленных перед собой задач. Даже сейчас, лежа с закрытыми глазами на диване, я чувствовал, что, когда я мысленно пытаюсь найти на них ответ, воображение мое тотчас отрывается от печальной действительности и начинает парить где-то в облаках мечты. Мне представлялось, что написать сценарий «Одиссеи» сущий пустяк, что я уже сумел объясниться с Эмилией и на конец-то выяснил, что эти ее столь ужасные на первый взгляд слова, будто она презирает меня, плод глупого недоразумения; и наконец, что я вообще помирился с ней. Но вместе с тем я понимал, что все это лишь мечты об удачном выходе из положения, надежды на счастливую развязку, но между желаемым и действительным глубокая пропасть, и пропасть эту мне никак и ничем не заполнить. Одним словом, я надеялся найти какой-то выход, который полностью устраивал бы меня, но совершенно не представлял себе, как я смогу это сделать.
Я продолжал лежать в полудреме на диване и, по-видимому, незаметно для себя уснул. Неожиданно я вновь проснулся и увидел Эмилию: она сидела у меня в ногах. Жалюзи были опушены, и в гостиной царил полумрак, лишь на столике возле дивана горел ночник. Я не слышал, как Эмилия вошла в комнату, зажгла лампочку и села подле меня.
Ее непринужденная поза, домашний халатик напомнили мне о том, как я просыпался в былые, более счастливые времена, и на мгновение я поддался иллюзии. Я приподнялся и, сев на диване, спросил прерывающимся голосом:
— Эмилия, ты, значит, все-таки любишь меня? Она немного помедлила.
— Послушай, я должна поговорить с тобой, вместо ответа сказала она.
Я почувствовал, что холодею. Мне хотелось крикнуть, что я не желаю ни о чем с ней говорить, пусть она оставит меня в покое, даст мне снова уснуть, и все же я спросил:
— О чем же?
— О нас с тобой.
— Что уж тут говорить, сказал я, пытаясь справиться с неожиданно охватившим меня беспокойством, ты меня больше не любишь и, мало того, презираешь… вот и все.
— Нет, я хотела сказать тебе, медленно проговорила она, что сегодня же переезжаю к маме… Хотела предупредить тебя, прежде чем позвоню ей… Ну вот, теперь я тебе сказала.
Я никак не ожидал этого, хотя после всего происшедшего накануне решение ее было вполне логичным и его можно было предвидеть. Мысль о том, что Эмилия уйдет от меня, как это ни странно, до тех пор не приходила мне в голову; ее жестокосердие и безжалостность ко мне, казалось, уже и без того достигли предела. И вот теперь, совершенно для меня неожиданно, она не колеблясь пошла еще дальше. Я невнятно пробормотал:
— Ты хочешь оставить меня?
— Да.
Некоторое время я молчал, потом вдруг почувствовал непреодолимое желание что-то предпринять, я не к силах был больше терпеть пронзившую сердце боль. Я вскочил с дивана, бросился к окну, словно хотел поднять жалюзи и впустить в комнату дневной свет, потом вернулся на прежнее место.
— Нет! громко крикнул я. Ты не можешь так уйти… Я этого не хочу!..
— Не глупи, сказала она, словно увещевала ребенка, мы должны разъехаться, это единственное, что нам остается… Нас с тобой ничто больше не связывает, по крайней мере меня… Так будет лучше для нас обоих.
Не помню, как я вел себя после этих ее слов, вернее, помню только отдельные фразы, отдельные жесты. Наверное, я тогда говорил и двигался как в бреду, не отдавая себе отчета ни в своих словах, ни в поступках. Помнится, растрепанный, в пижаме, большими шагами ходил взад и вперед по комнате, то умоляя Эмилию не оставлять меня, то пространно объясняя ей, в каком я нахожусь состоянии, то разговаривая сам с собой, будто я один в комнате. Сценарий «Одиссеи», квартира, очередные взносы домовладельцу, мои загубленные драматургические способности, любовь к Эмилии, отношения с Баттистой и Рейнгольдом все, чем была наполнена моя жизнь, смешалось и мелькало в моем лихорадочном, бессвязном монологе, точно разноцветные стеклышки на дне калейдоскопа, который кто-то встряхивал с яростной силой. Я сознавал, что все это лишь жалкая игра, призрачная забава так разрозненные кусочки цветного стекла складываются в мозаике, не образуя никакого узора; теперь калейдоскоп разбился, осколки рассыпались и валялись у меня под ногами. Меня пронзило острое ощущение, что все меня покинули. Одиночество внушало мне страх оно угнетало меня, мешало не только думать, но даже дышать. Все существо мое яростно бунтовало при одной только мысли о разрыве с женой и ожидающем меня одиночестве; и вместе с тем я сознавал, что, не смотря на всю искренность моего возмущения, слова мои звучат неубедительно. И в те короткие мгновения, когда туман растерянности и страха, застилавший мой разум, немного рассеивался, я видел Эмилию, которая все так же сидела на диване и спокойно увещевала меня: