— Ну, Риккардо, поразмысли хоть немного: для нас это единственный выход.
— Но я не хочу, в который раз повторял я. Не хочу!
— Почему ты не хочешь? Будь же благоразумен.
Не помню, что я ей отвечал. Кинувшись в глубь комнаты, я стал рвать на себе волосы. Но в таком состоянии, я это понял, мне не только не удастся в чем-либо убедить Эмилию, но даже связно выразить свои чувства и мысли. Собрав всю свою волю, я овладел собой, снова сел на диван и, сжав голову руками, спросил:
— Когда же ты думаешь уйти?
— Сегодня.
С этими словами она встала и, не обращая больше на меня внимания а я по-прежнему сидел согнувшись, обхватив голову руками, вышла из комнаты. Я не ожидал, что она уйдет, так же как раньше не ожидал того, что она сделала и сказала. Некоторое время я сидел не двигаясь, словно не веря тому, что все это совершается наяву. Потом окинул взглядом комнату, и мне вдруг стало страшно: разрыв уже произошел, мое одиночество уже началось. Комната была та же, что и несколько минут назад, когда Эмилия сидела на диване; и все же я чувствовал, что она стала иной. Комната я никак не мог избавиться от этой мысли словно лишилась одного измерения. Она казалась больше и была не такой, какой я видел ее, зная, что в ней находится Эмилия, а другой какой мне предстояло ее видеть кто знает сколько лет, примирившись с тем, что Эмилии в ней нет и никогда больше не будет. Ощущение разлуки витало в воздухе, все вокруг было наполнено им, и, странное дело, исходило оно не от меня, а, казалось, от самих вещей. Все это я не столько сознавал, сколько ощущал где-то в самых глубинах своей души смятенной и растерянной, пронизанной щемящей болью. Я почувствовал, что плачу: что-то защекотало мне щеку, и, дотронувшись до лица рукой, я обнаружил, что оно мокрое. Тогда, глубоко вздохнув и уже больше не сдерживаясь, я разразился судорожными рыданиями. Потом встал и вышел из гостиной.
В спальне, залитой дневным светом, показавшимся мне после полумрака гостиной слепящим и невыносимо ярким, Эмилия, сидя на неубранной постели, разговаривала по телефону. Я сразу же понял, что она говорит с матерью. Выражение лица у нее было какое-то растерянное, она явно была чем-то смущена. Я, по-прежнему в пижаме, тоже сел и, закрыв лицо руками, продолжал всхлипывать. Я и сам не очень хорошо понимал причину моих слез: возможно, плакал я не потому, что рушилась моя жизнь, а от какой-то давней боли, которая не имела никакого отношения ни к самой Эмилии, ни к ее решению оставить меня. Эмилия между тем продолжала разговаривать по телефону: по-видимому, мать что-то объясняла ей, а она с трудом улавливала смысл. Сквозь слезы я видел, как на лице ее, словно тень от набежавшего облака, вдруг появилось разочарование, потом обида и огорчение. Наконец она сказала:
— Хорошо, хорошо, я поняла. Не будем больше об этом говорить. Здесь ее прервало новое словоизлияние матери. Однако на этот раз у Эмилии не хватило терпения дослушать до конца, и она неожиданно прекратила разговор: Я ведь тебе уже сказала: хорошо, я все поняла. До свидания.
Мать пыталась еще что-то ей втолковать, но Эмилия повторила: "До свидания" и повесила трубку, хотя мать все еще что-то говорила. Потом Эмилия словно во сне посмотрела на меня невидящим взглядом. Я инстинктивно схватил ее за руку, бормоча:
— Не уходи, прошу тебя… не уходи.
Дети прибегают к слезам как к крайнему доводу и средству воздействия на окружающих: так же поступают большинство женщин и вообще все слабые духом. В ту минуту я, хотя и плакал искренне, как ребенок или как женщина, как существо слабое, где-то в глубине души надеялся, что мои слезы помогут убедить Эмилию не покидать меня; иллюзия эта немного меня утешила, но вместе с тем мне вдруг показалось, будто я лицемерю и притворяюсь лишь для того, чтобы своими слезами шантажировать Эмилию. Мне сразу стало стыдно, я встал и, не дожидаясь ответа Эмилии, вышел в гостиную.
Через несколько минут туда пришла и Эмилия. Я успел немного успокоиться, вытер слезы и накинул поверх пижамы халат. Я сидел в кресле и машинально, держа в зубах сигарету, чиркал спичкой, хотя курить мне не хотелось. Эмилия тоже села и сразу же сказала:
— Можешь успокоиться… не бойся… я не уйду.
Однако в голосе ее звучали отчаяние и горечь, и произнесла она это как-то равнодушно и устало. Я посмотрел на нее: она сидела, опустив глаза, и, казалось, что-то обдумывала, но я заметил, как вздрагивают уголки ее рта и как она теребит ворот халата, что обычно являлось у нее признаком растерянности и смущения. Потом с неожиданным ожесточением она добавила:
— Мать не хочет, чтобы я к ней переезжала… Она говорит, что сдала мою комнату квартиранту… Двое квартирантов уже жили у нее, теперь их стало трое, и в квартире полно народу… Она не верит, что я это всерьез… говорит, что я должна хорошенько все обдумать… Теперь я просто не знаю, куда идти… Никому я не нужна… и мне придется остаться с тобой.
Эти ее слова, столь жестокие в своей искренности, причинили мне острую боль: помнится, услышав их, я вздрогнул, как от удара, и, не в силах сдержаться, с возмущением воскликнул:
— Да как ты можешь так говорить!.. "Мне придется…" Что я тебе такого сделал? За что ты меня так ненавидишь?
Теперь заплакала она. Я видел это, хоть она и закрыла лицо рукой.
— Ты хотел, чтобы я осталась… тряхнув головой, промолвила Эмилия. Хорошо, я остаюсь. Теперь ты доволен… не так ли?
Я встал с кресла и, сев рядом с ней на диван, обнял ее, но она тихонько отстранилась, пытаясь незаметно высвободиться.
— Конечно, я хочу, чтобы ты осталась, сказал я, но не так… не вынужденно… Что я тебе сделал, Эмилия, почему ты так со мной разговариваешь?
Она ответила:
— Если хочешь, я уйду… сниму комнату… Тебе придется помогать мне только первое время… Я опять поступлю работать машинисткой… Как только мне удастся найти место. Я ни о чем больше не буду тебя просить.
— Да нет же! закричал я. Я хочу, чтобы ты осталась… Но не потому, что у тебя нет другого выхода, Эмилия, не потому!
— Не ты меня вынуждаешь остаться, ответила она, продолжая плакать, а жизнь.
Я сжимал ее в объятиях, а на языке у меня снова вертелись все те же вопросы: почему она разлюбила меня и, мало того, стала еще и презирать, что, в конце концов, произошло, чем я так перед ней провинился? Но, видя ее слезы и растерянность, я даже несколько успокоился. Я подумал, что сейчас не время это выяснять и что своими вопросами я наверняка ничего не добьюсь; если я хочу узнать правду, надо прибегнуть к другим, не столь прямолинейным способам. Немного выждав она в это время, отвернувшись от меня, продолжала молча плакать, я предложил:
— Послушай, давай прекратим эти препирательства и объяснения… Они все равно ни к чему не приведут, и мы только причиним друг другу боль. Я не хочу больше тебя ни о чем спрашивать, по крайней мере сейчас… Лучше выслушай меня внимательно: я все-таки согласился писать сценарий «Одиссеи»… Но Баттиста хочет, чтобы мы над ним работали на берегу Неаполитанского залива, где и будет проходить большая часть натурных съемок… Поэтому мы решили поехать на Капри… Там я не стану тебе докучать, даю слово… Впрочем, и не смогу, даже если бы хотел: мне придется целыми днями работать вместе с режиссером, и мы с тобой будем видеться лишь за обедом и ужином, да и то не каждый день… Капри очаровательное место, лето в самом разгаре… Ты отдохнешь, будешь купаться, гулять, успокоишься, все обдумаешь и не торопясь решишь, как поступить… Твоя мать, между прочим, рассуждает совершенно правильно: тебе надо все обдумать… А потом, через несколько месяцев, ты сообщишь мне о своем решении, и тогда, только тогда, мы вновь вернемся к этому разговору.